И Мариам тоже закричала, обращаясь к Моисею:
— Господин, брат мой Аарон говорил так глупо, что глупее уже и не скажешь! Прости ему, и да не останется грех его на нем, дабы Господь не поглотил его за то, что он так гнусно попрекал тебя твоей негритянкой!
Моисей был не совсем уверен в том, что откровение Иеговы обращено к бессердечным брату с сестрой; быть может, просто случилось так, что именно теперь Господь решил призвать его к себе, дабы поговорить о народе и о тяжком труде ваятеля, — такого призыва он ждал с часу на час. Однако он не стал их разубеждать и ответил:
— Вот видите! Впрочем, мужайтесь, дети Амрама, я замолвлю за вас словечко перед Господом там, на горе, куда он зовет меня. Теперь вы убедитесь и весь народ убедится, растлило ли вашего брата черное беспутство или дух божий живет в его сердце, как ни в одном другом. Я взойду на эту огненную гору, взойду к Богу совсем один, чтобы выслушать его мысли и думы и бесстрашно, как равный с равным, беседовать со Страшным, вдали от людей, но об их делах. Ведь я уже давно знаю, что все, чему я учил людей, дабы были они святы перед ним, Святым и Чистым, Бог желает свести воедино; эти-то глаголы, вечные и краткие, эти непререкаемые речения я и принесу вам с его горы, а народ будет хранить их в скинии собрания вместе с ковчегом, ефодом и медным жезлом. Прощайте! Я могу и погибнуть в мятеже божиих стихий, в пламени горы, — это вполне возможно, и с этим нельзя не считаться. Но если я вернусь, из его громов я принесу вам глаголы, вечные и краткие — божий закон.
Да, таково было его твердое намерение, которое он решил исполнить во что бы то ни стало. Ибо для того, чтобы привести к божиему благообразию этот темный сброд, упрямый и жестоковыйный, все время сворачивающий на прежние пути свои, и заставить его убояться заветов, он не видел более действенного средства, нежели самому, в полном одиночестве, приблизиться к ужасам Иеговы, взойти на его гору, изрыгающую пламя, и принести им оттуда непреклонное повеление; тогда, — так думал Моисей, — они подчинятся. И вот, когда они сбежались со всех сторон к его шатру, едва держась на ногах от ужаса при виде всех этих знамений, а также потому, что раздирающие землю толчки повторились еще раз, и в третий раз (хотя и с меньшей силой), он поставил им в упрек обычную их трусость и велел приободриться. Бог призывает его, объявил он, ради них, и он поднимется на гору к Иегове, и если будет на то воля Господа, вернется к ним не с пустыми руками. А они пусть возвратятся в домы свои, и пусть все как один готовятся к выступлению; пусть освящаются и будут святы, и вымоют одежды свои, и не прикасаются к женам своим, ибо завтра им должно выступить из Кадеша в пустыню, и разбить стан против горы, и там ждать его, пока он не вернется к ним со страшного сретения, надо думать — не с пустыми руками.
Так все и происходило, или, вернее, почти так. Ибо Моисей, по своему обыкновению, думал лишь о том, чтобы они вымыли свои одежды и не прикасались к женам. Но Иошуа бен Нун, юный полководец, надумал еще кое-что, столь же необходимое для того, чтобы снялся с места целый народ, и приказал своим людям запастись водою и пищей для многих тысяч, которые выйдут в пустыню. Он не забыл и о службе связи между Кадешем и станом у горы: особый отряд во главе с его поручиком Халевом остался в Кадеше с теми, кто не мог или не хотел тронуться в путь. Остальные же на третий день, когда все приготовления были закончены, с повозками и скотом для убоя двинулись к горе и, пройдя полтора дневных перехода, остановились; там, в почтительном отдалении от дымящегося престола Иеговы, Иошуа воздвиг ограду и строго-настрого, именем Моисея, запретил им подниматься на гору или хотя бы приступать к ее подошве: одному лишь Учителю дано право подходить к Богу так близко, к тому же это опасно для жизни, а кто ступит на гору, того должно побить камнями или застрелить из лука. Они спокойно выслушали этот запрет: у подлого сброда не было ни малейшего желания близко подходить к Богу, и вид этой горы не манил и не притягивал обыкновенного человека — ни днем, когда Иегова стоял на ней, окутанный густым облаком, в котором сверкали молнии, ни ночью, когда это облако пылало, освещая своим пламенем всю вершину.
Иошуа был бесконечно горд богодухновенностью своего господина, который в первый же день, пред лицом всего народа, пустился в путь к горе — один, пешком, с дорожным посохом в руке, захватив с собою лишь глиняную флягу, два или три хлеба да несколько инструментов: кирку, зубило, шпатель и резец. Юноша гордился Моисеем и радовался впечатлению, которое должно было произвести на толпу это святое мужество. Но он и тревожился за того, кого чтил столь высоко, и горячо умолял его не рисковать, не подходить к Иегове вплотную и остерегаться горячих потоков лавы, сползающей по склонам горы. Впрочем, добавил он, он будет время от времени навещать его там, наверху, и позаботится о том, чтобы Учитель не терпел нужды в этой божией глухомани.
XVIII
Итак, Моисей шагал по пустыне, опираясь на посох, и его широко расставленные глаза были устремлены на божию гору, которая дымилась, словно печь, и то и дело извергала пламя. Гора была ни с чем не схожа с виду: трещины и жилы опоясывали ее кругом и словно делили на ярусы, или прясла, напоминая собою бегущие вверх тропы, но то были не тропы, а ступени какой-то гигантской желтой лестницы. На третий день призванный Богом, перевалив через холмы, окружавшие голое подножье горы, оказался у самой подошвы и сразу же начал взбираться вверх; стиснув в кулаке дорожный посох и крепко упираясь им в землю, он поднимался без дорог и тропинок, продираясь сквозь ошпаренный кипятком, почерневший от копоти кустарник, час за часом, шаг за шагом, все выше, все ближе к Богу, насколько хватало человеческих сил, ибо мало-помалу сернистые испарения расплавленных металлов, наполнявшие воздух, стали перехватывать ему дыхание, он судорожно кашлял и никак не мог откашляться. И все же он добрался до верхнего яруса, до террасы под самой вершиной, откуда открывался широкий вид на голые, дикие цепи гор, тянувшиеся справа и слева, и на пустыню вплоть до Кадеша. И стан народа виднелся вблизи, крохотный, глубоко внизу.
Здесь задыхающийся от кашля Моисей нашел пещеру в отвесном склоне, ее выступавший вперед каменный навес мог защитить его от падающих обломков и жидкой лавы; в этой пещере он расположился, чтобы после краткого отдыха приступить к работе, возложенной на него Господом, которая в этих тяжких условиях (испарения металлов тяжело давили ему грудь и даже воде сообщали какой-то серный привкус) не могла занять менее сорока дней и сорока ночей.
Но почему так много? Пустой вопрос! Глаголы, вечные и краткие, непререкаемо связующий нравственный закон Бога должно было утвердить и запечатлеть в камне божией горы, дабы Моисей мог принести его в стан у подножья, где ждал подлый сброд, ненадежная, легкомысленная толпа — кровь его убитого отца, и воздвигнуть среди них на веки веков этот отстой человеческого благоприличия, нерушимый, запечатленный не только в камне, но и в их душах, в их плоти и крови. Из глубины его собственной груди Бог громко приказал ему вырубить из склона горы две доски и начертать на них непреклонное господне повеление — пять речений на одной и пять на другой доске, всего десять речений. Вырубить и выровнять доски, сделать их хоть сколько-нибудь достойными носителями глаголов вечных и кратких было делом немалым: для одного человека, пусть даже вскормленного молоком дочери каменотеса и наделенного могучими запястьями, то была работа, чреватая многими неудачами и бесплодными попытками, которая сама по себе потребовала десяти дней из сорока. Но установление письменности[25] было такой задачей, которая легко могла бы увести далеко за сорок число дней, проведенных Моисеем на горе господней.
В самом деле, как должно было ему писать? В фиванском училище он постиг нарядные письмена-изображения египтян и их упрощенную скоропись, и священную толчею треугольных клиньев с Евфрата, с помощью которых владыки мира обменивались своими мыслями, занесенными на глиняные черепки. У мидеанитов он узнал еще одно, третье волшебство обозначений: смысл передавали глазки, крестики, жуки, полукружья и всевозможные волнистые линии; эти начертания, имевшие хождение в Синае, по-пустынному коряво воспроизводили египетские картины, но обозначали они не целые слова и понятия, а лишь части их, слоги, которые приходилось собирать воедино. Ни один из этих трех способов утверждения мысли не годился ему — уже по той простой причине, что каждый был привязан к языку, понятия которого он выражал, а Моисею было совершенно ясно, что ни в коем случае нельзя предать камню десятиглагольное повеление на языке вавилонян или египтян или на жаргоне синайских бедуинов. Лишь на языке отцовской крови можно и должно было сделать это, на том наречии, на котором они говорили и которым он сам нравственно преображал их, — не важно, смогут ли они прочитать повеление божие или нет. Впрочем, конечно же нет: ведь неизвестно еще, как это написать, и не существует никакого волшебства обозначений для их речи.