Ну, вот тебе, любезный Мурр, довольно подробное описание моего времяпрепровождения. Посуди теперь сам, основательно ли этот ворчливый дядя обвиняет меня в диком распутстве. В былое время я, правда, давал повод к разным упрекам. Я вращался среди самого непозволительного общества и с особенным удовольствием втирался всюду, преимущественно являлся незваным на свадебные пиры, производя совершенно ненужные скандалы. Все это, однако, происходило не от наклонности к кутежам и пороку, а просто благодаря отсутствию высокой культурности, которой я и не мог получить, находясь в доме профессора. Но теперь положение дел изменилось. Однако… кого это я вижу? Да это сам барон Альцибиад фон Випп. Он смотрит в мою сторону, свистит… Au revoir, mon cher![152]
В мгновение ока Понто был около своего господина. Наружность барона вполне согласовалась с представлением, которое я составил по рассказу Понто. Он был весьма высок и не столько строен, сколько тонок. Костюм, походка, манеры — все являлось в нем живым олицетворением самой последней моды, доведенной до чего-то фантастического, странного. В руке у него красовалась тонкая тросточка с серебряным набалдашником; когда Понто приблизился, барон заставил его несколько раз через нее перепрыгнуть. Как ни унизительно показалось мне это искусство, я должен был сознаться, что Понто проделал свой фокус с необычайной ловкостью, которой я раньше у него не замечал. Вообще, когда барон, выпятив грудь, втянув живот, пошел вперед какой-то особенной петушиной походкой, а Понто, сопровождая его рядом, стал делать прыжки взад и вперед, — во всех манерах моего друга вырисовывалось что-то чрезвычайно импонирующее. Я смутно почувствовал, что Понто подразумевал под высшей культурностью, но вполне ясно понять не мог.
Позднее я увидел, что известные проблемы, известные теории, будучи созданы в области чистого рассудка, оказываются совершенно несостоятельными — лишь живая практика дает полное познание вещей, лишь благодаря практике можно приобрести высшую культурность, характеризующую пуделя Понто и барона Альцибиада фон Виппа.
Проходя мимо меня, барон устремил через лорнет любопытный и, как мне показалось, гневный взгляд. Быть может, заметив, что Понто беседовал со мной, он отнесся к этому неблагосклонно. Мне сделалось как-то не по себе, я поспешил взобраться на лестницу.
Дабы исполнить обязанности добросовестного сочинителя автобиографии и опять изобразить с подробностью душевное мое состояние, я не мог бы придумать ничего лучшего, как сообщить несколько деликатных стихотвореньиц, которые за последнее время так из меня и сыплются. Но пока я…
(Мак. л.)…с этой ничтожной игрушкой бессмысленно растратил лучшие сокровища своей жизни. А теперь жалуешься, старый глупец, обвиняешь судьбу, с которой вздумал спорить! Что тебе были все эти знатные люди, весь этот свет! Ты смеялся над этими господами, считал их глупцами, а сам оказался недозволительнейшим глупцом. Ремеслом бы занимался, делал бы добросовестно органы, а не разыгрывал бы из себя волшебника и прорицателя. Тогда не украли бы у тебя жены, был бы ты хороший работник, сидел бы в мастерской, вокруг тебя делали бы свое дело добросовестные мастера, и все шло бы как по маслу. А Кьяра! Быть может, ко мне ласкались бы славные мальчишки, быть может, на коленях у себя я держал бы нарядную дочурку! Черт возьми, что же помешало мне немедленно отправиться искать утраченную жену, искать везде по белу свету?»
С этими словами мейстер Абрагам бросил под стол начатый небольшой автомат, швырнул туда же и инструменты, вскочил с места и начал ходить взад и вперед. Мысль о Кьяре, за последнее время никогда его не покидавшая, взволновала всю его душу, он открыл книгу Северино и устремил долгий взгляд на образ прелестной Кьяры. Потом, как лунатик, лишенный всяких внешних ощущений и побуждаемый лишь внутренним чувством, мейстер Абрагам подошел к ящику, стоявшему в углу комнаты, отложил в сторону книги и вещи, набросанные туда, вынул стеклянный шар вместе с целым аппаратом, предназначенным для эксперимента с «невидимой девицей», укрепил шар на шелковом шнурке, привязал его к потолку и расположил все в комнате так, как будто он хотел сделать опыт с оракулом. Только когда все было готово, мейстер пробудился от оцепенения и немало подивился на свои приготовления.
— Ах, — простонал он, — ах, Кьяра, бедная, бедная Кьяра, никогда больше не услышу я твой чудный вещий голос, говорящий о том, что скрыто глубоко в душе у людей. Нет мне больше на земле утешений, нет у меня больше никаких надежд, исключая надежды на смерть!
Вдруг стеклянный шар закачался, и послышался мелодический голос, подобный шепоту ветра, скользящего по струнам арфы. Вскоре явственно послышались слова:
Луч надежды нас ведет
В бездне мрачного страданья;
Для того, кто жив, придет
Миг желанного свиданья!
Не заметишь, как пробьет
Час последний испытанья,
Как исчезнет муки гнет,
Как блеснет очарованье.
— О Боже милосердый! — прошептал дрожащим голосом старик. — Это она говорит мне с неба, ее нет уже более в живых!
Снова раздался мелодический голос и еще тише, совсем издалека донеслись смутные слова:
Смерть над теми не властна,
Кто в душе любовь лелеет;
Если сумрачна весна,
Луч осенний нас согреет!
Набежит любви волна,
Всю печаль твою развеет;
Счастья светлая страна
Неизменно зеленеет!
То замолкая, то опять звеня с новой силой, волшебные звуки усыпили страдающего старца; сон окутал его своими черными крылами. Но в сумраке усыпленного сознания яркой звездой вспыхнуло видение минувшего блаженства, и Кьяра опять покоилась на груди у мейстера, и оба снова были счастливы и юны, и злобный гений был не в силах возмутить блаженный мир их сладостной любви…
Издатель должен сообщить благосклонному читателю, что здесь кот опять вырвал несколько макулатурных листов: вследствие сего в этой истории, исполненной пробелов, произошел еще новый пробел. Однако, судя по счету страниц, недостает всего восьми листков, не представляющих, по-видимому, ничего особенного: ибо следующие страницы приблизительно составляют продолжение всего вышеизложенного. Итак, перейдем к этому продолжению.
…Никак не мог ожидать. Князь Иреней вообще был заклятым врагом всяких экстраординарных событий, в особенности если они непосредственно захватывали его персону. Посему он взял двойную понюшку табаку (что делал всегда в критических обстоятельствах) и, устремив на лейб-егеря уничтожающий фридриховский взгляд, проговорил:
— Лебрехт! Мне кажется, что мы, как лунатики, видим призраков и делаем совершенно ненужные вещи.
— Ваша светлость, — спокойно возразил лейб-егерь, — прогоните меня, как завзятого мошенника, если все не произошло совершенно так, как я рассказал. Я повторяю смело и свободно: Руперт — отъявленный негодяй!
— Как, — гневно воскликнул князь, — как, Руперт — негодяй, Руперт — мой старый верный кастелян, служивший княжескому дому целых пятьдесят лет, причем никогда ни один замок не заржавел, никогда не выказал несовершенств в запираньи и отпираньи? Лебрехт! Ты помешался, ты в полном неистовстве! Черт побери…
Князь поперхнулся, как всегда, когда ловил себя на желании клясться вопреки всякому княжескому достоинству. Лейб-егерь воспользовался этим моментом, чтобы поспешно добавить: