Venus otia amat. Qui finem quaeris amoris,
Cedit amor rebus, res age, tutus eris!
[66] С новым рвением вознамерился я углубиться в науки, согласно этому предписанию, но на каждой странице перед глазами моими прыгала Мисмис, я думал о Мисмис, я читал и писал ее имя! – Автор вышеупомянутых стихов, подумалось мне, должно быть, имел в виду иную работу, и так как я слышал от других котов, что охота на мышей представляет собой необыкновенно приятное развлечение и вообще отличный способ поразвеяться, то очень возможно, что под словом «rebus»[67] следует иметь в виду охоту на мышей. Поэтому, едва стемнело, я отправился в погреб, где блуждал по мрачным ходам и переходам, распевая: «Сквозь чащу крался я, угрюм, с ружьем наперевес».
Но, ах! – вместо дичи, которую я собирался затравить, я вновь узрел ее милый образ: на темном фоне сумрачного подвала он вырисовывался особенно явственно. И к тому же прежестокая любовная боль вновь стала яростно терзать мое слишком чувствительное и слишком легкоранимое сердце! И я сказал: «Взоры девственной денницы, устремитесь кротко вниз: Мурр-жених блаженно ходит там с невестою Мисмис!» Так мечтал я о победе, кот отрадный, горд собой, но, зажмурив очи, киска робко скрылась за трубой!
Таким образом, я, достойный всяческого сожаления, все больше и больше погружался в омут любви, в омут жестокой страсти, которую, должно быть, на погибель мне воспламенила в груди моей некая враждебная звезда. Весь трясясь от ярости, гневно восставая против моей судьбы, я вновь набросился на Овидия и прочел там следующие строки:
Exige quod cantet, si qua est sine voce puella,
Non didicit chordas tangere, posce lyram
[68].
– Ax, – воскликнул я, – к ней, к ней, ввысь, на крышу! Ах, я вновь отыщу ее, сладостную прелестницу, там, где я узрел ее впервые, но она должна будет петь, о да, петь, и ежели она издаст лишь одну-единственную фальшивую ноту, я буду исцелен и спасен!
Небо было ясно, и луна, при свете которой я поклялся в любви прелестной Мисмис, сияла, когда я взобрался на крышу, чтобы подстеречь мою красотку. Я долго не обретал ее, и вздохи мои преобразились в громогласные любовные жалобы.
И наконец я запел песенку, которая в самом печальном и грустном тоне звучала примерно следующим образом:
Шумные рощи, ручьи говорливые,
В мощи предчувствий, о, волны игривые,
Со мною вместе
Плач о невесте
Вы поднимите – о Мисмис-прелестнице!
Пылкий юнец, где я обнял впервые
Стан ее, ах! Не на черной ли лестнице
Нежной кудеснице
Котик излил свои чувства живые?!
Может быть, месяц, что в небе скитается,
Мне объяснит, где теперь обретается
Милая детка, колдунья любимая!
Боль моя жуткая, неисцелимая!
Мудрый Назон, светоч суетной младости,
Ты помоги мне в печали и в радости:
Я от уколов любовного дротика
Скорчился весь в несказанном отчаянье…
Небо,
Ужели не сбудутся чаянья
И упованья влюбленного котика?!
Уразумей же, любезный читатель, что славный поэт, находится ли он в блаженно-шелестящем лесу или же сидит, скажем, у о чем-то там шепчущего ручейка, все равно внимает струящимся к нему волнам, и они наполняют его всяческими предчувствиями, и вот в этих самых волнах он способен разглядеть все, чего только его душе угодно, и может спеть об этом так, как ему заблагорассудится. Однако же на тот случай, если кто-нибудь чрезмерно изумится по поводу поистине достойной удивления примечательности вышеприведенных стихов, мне хочется смиренно обратить его внимание на то обстоятельство, что всякий человек, охваченный любовной лихорадкой, если даже он прежде едва мог срифмовать «блаженство» и «совершенство» или «любовь» – «кровь», если даже он прежде с превеликим трудом справлялся с этими довольно-таки заурядными рифмами, невзирая на самые отчаянные усилия, то теперь на влюбленного внезапно находит своего рода стихотворческий стих и ему приходится прямо-таки изливаться великолепнейшими стихами, точно так же, как человек, пораженный насморком, неотвратимо разражается ужасающим чиханием. Вот этому экстазу, овладевающему буднично-прозаическими натурами, мы уже обязаны многими великолепными творениями, и разве не прекрасно, что нередко именно благодаря этому иные двуногие Мисмис, не обладающие от природы чрезмерной beauté[69], на некоторое время приобретают чудесную репутацию? И ежели такое случается с засохшими деревьями, то что же должно произойти с зеленым, с живым древом? – Я полагаю, что ежели даже псы-прозаики, влюбившись, превращаются в поэтов, то что же должно происходить с истинными поэтами на этой стадии жизненного процесса?
Что же! Я не сидел ни в блаженно-шелестящем лесу, ни у журчащего ручейка, я сидел на голой крутой крыше, малую толику лунного света можно совсем при этом не принимать в расчет, и все-таки я в вышеприведенных мастерских стихах умолял леса, ручьи и волны и под конец моего приятеля Овидия Назона прийти ко мне, помочь мне, стать на мою сторону в титанической борьбе с любовной напастью! Мне несколько трудно было подыскать рифму к названию моего рода в родительном падеже: самую заурядную и банальную рифму «дротика» мне почему-то не очень-то захотелось применять даже в минуты вдохновения. Но то, что я и в самом деле стал находить рифмы, вновь доказало мне преимущество моего кошачьего рода над человеческим, так как слово «человечий», как известно, рифмуется самым пренелепым образом, разве что с «овечий» и «предтечей», почему, как уже некогда заметил один шутник-комедиограф, человек, стало быть, пренелепое животное. Я же, напротив, – животное лепое, и до чего еще лепое! Нет, не напрасно ударил я по струнам болезненной печали, не напрасно заклинал леса, ручьи, лунный свет и все прочее – привести ко мне даму моих помыслов, ибо вскоре из-за трубы вышла моя прогуливающаяся там прелестница – легчайшими, воистину волшебными шажками! «Ты ли это, милый Мурр, так чудесно распеваешь?» – так воскликнула Мисмис, увидав меня. – «Как, – возразил я ей с радостным изумлением, – как, ты знаешь меня, сладчайшее существо?!» – «Ах, – проговорила она, – ах, ну конечно же, ты понравился мне сразу, с первого же взгляда, и душе моей причинило величайшую боль, что мои неблаговоспитанные двоюродные братцы сбросили тебя в сточную канаву…» – «Умолчим, – прервал я ее, – милое мое дитя, умолчим о сточной канаве, о, скажи мне, скажи мне – любишь ли ты меня?!» – «Я навела справки, – невозмутимо продолжала Мисмис, – о твоих житейских и прочих обстоятельствах, и узнала, что тебя зовут Мурр и что ты, живя у необыкновенно доброго и хорошего человека, не только имеешь массу провизии, но также и наслаждаешься всеми удобствами и роскошествами бытия, вкушаешь их, так сказать: о да, ты, пожалуй, даже мог бы разделить все эти блага с нежной супругою! О, я люблю тебя, мой любезный Мурр». – «О небо, – воскликнул я в высочайшем восторге. – О небо, возможно ли это, сон ли это или истинная правда? О, постой, постой, разум мой, не хватай, бога ради, через край! Ах, на земле ли я еще? Сижу ли я еще на крыше? Не витаю ли я уже в облаках? Все ли еще я кот Мурр? Может, я и впрямь счастливчик необыкновенный?! Приди на грудь мою, любимая, но назови мне сперва твое имя, прекраснейшая!» – «Меня зовут Мисмис», – ответила малютка, сладостно пришепетывая в прелестной стыдливости, и доверчиво уселась возле меня. До чего же очаровательна она была! Серебром сверкала ее белая шубка в лунном сиянии, сладчайшим нежным огнем пылали ее зелененькие глазки.