– Ха-ха! – засмеялся доктор. – Вы уклоняетесь от темы – переходите на магнетизм и в конце концов готовы утверждать, что помимо всех чудес он может также сыграть роль репетитора для особо понятливых котов.
– Ну и что же, – возразил серьезный собеседник, – кто знает, какое действие оказывает магнетизм на животных? Коты, заключающие в себе электрический флюид, как вы сейчас сможете убедиться…
Внезапно вспомнив свою мамочку Мину, которая горько жаловалась мне на такого рода исследования, жертвой коих она становилась, я так ужасно испугался, что громко замяукал.
– Клянусь Орком и всеми его ужасами! – воскликнул профессор, пораженный. – Чертов кот слышит нас и понимает. Нет, я не устрашусь! Этими вот руками я задушу его!
– Вы глупец, – заговорил строгий собеседник. – Вы и в самом деле глупец, профессор. Нет, я не потерплю, чтобы коту, которого я уже успел полюбить от души, не имея еще удовольствия ближе познакомиться с ним, причинили хотя бы малейший вред. В конце концов, я готов поверить, что вы завидуете ему, поскольку он пишет стихи. Этот серенький плутишка никогда не станет профессором эстетики, в этом смысле вы, Лотарио, можете быть совершенно спокойны! Разве не начертано черным по белому в старинных академических статутах, что вследствие злоупотреблений, которые имели место ранее, ни один осел не вправе стать профессором, и разве этого установления нельзя распространить также и на животных всех прочих родов и видов, не исключая котов?
– Возможно, – неохотно признал профессор, – что кот никогда не станет magister legens или профессором эстетики. В качестве литератора, однако, раньше или позже он всплывет в мире изящной словесности и из-за прелести новизны найдет себе издателя и читателей и выхватит у нас из-под носа солидный гонорар…
– Я не вижу ни малейшего повода, – возразил серьезный собеседник, – почему добропорядочному коту, любимцу нашего маэстро, следует закрыть путь, по которому шествует столько людей, безотносительно к их дарованиям и положению? Самая естественная мера предосторожности, которую следовало бы принять в данном случае, – это заставить его остричь свои острые когти, и это, пожалуй, единственное, что можно предпринять уже сейчас, дабы иметь уверенность в том, что он нас не исцарапает, когда станет литератором.
Все встали. Профессор потянулся за ножницами. Можно представить себе мое положение. Я решил со львиной отвагой сразиться с тем, кто намеревался опозорить меня. Первого, который решится приблизиться ко мне, я решил исцарапать так, что по гроб жизни будет помнить! Я готовился выпрыгнуть, как только откроют корзинку.
В это самое мгновение вошел маэстро Абрагам, и страх мой, который был готов уже превратиться в отчаяние, миновал. Маэстро приподнял крышку, и я, еще не придя в себя, выскочил из корзинки как молния и прошмыгнул мимо маэстро под печку.
– Что стряслось с Мурром? – вскричал маэстро, подозрительно оглядывая присутствующих, которые смутились и, терзаемые угрызениями совести, не решались отвечать ему.
Хотя положение мое в темнице было весьма ужасным, я ощущал, однако, глубокое удовлетворение при мысли о том, что профессор говорил о моей гипотетической карьере, так же как, впрочем, меня очень обрадовала столь явно проявляемая им зависть. Я ощущал уже на челе своем мягкость докторского берета, видел себя уже на кафедре. Разве лекции мои не посещались бы самым ревностным образом любознательным юношеством, пламенно жаждущим познаний? Разве среди воспитанных юношей отыскался бы такой грубиян, который не исполнил бы скромную просьбу профессора – не приводить собак в аудиторию? Не все пудели питают к нам столь приязненные чувства, как мой Понто, а вислоухим охотничьим собакам вообще невозможно доверять, поскольку они всегда и везде вступают в ненужную свару с наиболее образованным из моих сородичей, силой вынуждая их выражать свой гнев самым неучтивым образом, как то: кусаньем, царапаньем, фырканьем и т. д. и т. п.
Какие роковые последствия имели бы место, если бы…
(Мак. л.)…относилось к румяной фрейлине, которую Крейслер уже как-то видел у Бенцон.
– Сделайте мне одолжение, Нанетта, – сказала принцесса, – сойдите, пожалуйста, вниз и позаботьтесь, чтобы гвоздики в горшках снесли ко мне в павильон, – люди так обленились, что даже пальцем не шевельнут!
Фрейлина вскочила, отвесила необыкновенно церемонный поклон, а затем выпорхнула из комнаты, как птичка, перед которой отворили дверцу клетки.
– Я не могу, – обратилась принцесса к Крейслеру, – не могу ничего извлечь из урока, если я не остаюсь с учителем наедине, с таким учителем, как бы воплощающим в себе отца-исповедника, чтобы ему можно было безбоязненно поведать обо всех своих прегрешениях. Вообще, вам, любезный Крейслер, наш церемонный этикет покажется несколько странным, вам покажется обременительным, что я везде окружена придворными дамами, которые стерегут меня, будто королеву Испанскую! По крайней мере здесь, в нашем очаровательном Зигхартсхофе, нам следовало бы пользоваться большей свободой. Если бы князь находился в замке, я не имела бы права отослать Нанетту прочь, а ведь она во время наших музыкальных занятий ужасно скучает, томится и столь же ужасно стесняет меня. – Ну а теперь давайте все сначала. Теперь у нас пойдет куда лучше.
Крейслер-преподаватель являл собой воплощенное терпение: он вновь начал арию, которую принцесса решила выучить наизусть, но, сколько ни старалась Гедвига и какие героические усилия ни прилагал капельмейстер, пытаясь ей помочь, она запуталась, сбилась с такта и тона, делала ошибку за ошибкой, пока с пылающим лицом не вскочила, не бросилась к окну и не стала высматривать что-то в парке. Крейслеру вдруг отчего-то показалось, что принцесса плачет; право же, весь этот первый урок, вся эта история – все это становилось довольно-таки неприятным. Принцессу явно расстроил некий антимузыкальный дух, и Крейслера вдруг осенило – а нельзя ли изгнать его все той же музыкой, гением музыки? Поэтому он начал наигрывать всяческие приятные мелодии, варьировал общеизвестные любовные песни, развивая их такими сложными оборотами, такими контрапунктами и мелизматическими арабесками, что наконец сам стал изумляться тому, до чего же он великолепно играет на рояле, и забыл о принцессе вместе с ее арией и со всем ее нетерпением.
– Как прекрасен Гейерштейн в лучах заходящего солнца, – проговорила принцесса, не оборачиваясь.
Крейслер как раз был занят каким-то головоломным диссонансом, а диссонанс этот, естественно, следовало разрешить, и поэтому он не смог вместе с принцессой восхититься Гейерштейном и заходящим солнцем.
– Едва ли на свете есть место более прекрасное, чем наш Зигхартсхоф, – сказала Гедвига громче и настойчивее, чем прежде. И теперь Крейслеру, естественно, пришлось, предварительно взяв мощный заключительный аккорд, подойти к окну, где стояла принцесса, и учтиво вступить в беседу, повинуясь ее столь явно выраженному желанию.
– И в самом деле, – сказал капельмейстер, – и в самом деле, милостивая принцесса, парк прекрасен, и мне в особенности приятно, что все деревья одеты зеленой листвой, зеленью, каковою я вообще во всех деревьях, кустах и травах необыкновенно восхищаюсь и каковую очень почитаю, и каждую весну благодарю Всевышнего, что они снова стали зелеными, а не алыми, ибо этот оттенок достоин порицания в любом пейзаже и у наилучших мастеров ландшафтной живописи, как, например, у Клода Лоррена или Берхема и даже у самого Гаккерта, не встречается вовсе, – Гаккерт, впрочем, самую малость припудривает зелень своих луговин.
Крейслер намеревался продолжать свою речь, однако, когда он в маленьком зеркальце, которое было прикреплено сбоку от окна, увидел странно преобразившееся, бледное как смерть лицо принцессы, онемел от ужаса, будто железными тисками сжавшего его сердце.
Наконец принцесса, не поворачиваясь и продолжая что-то высматривать за окном, трогательно и чрезвычайно грустно произнесла:
– Крейслер, судьбе угодно почему-то, чтобы я везде казалась вам особой, страдающей расстройством воображения. Боюсь, что могу вам показаться слишком возбужденной и даже глупой, словно бы специально поставляющей пищу для вашего язвительного юмора. Но теперь пришла пора объяснить вам – отчего и почему. Ведь именно вы – тот человек, глядя на которого я прихожу в состояние, подобное приступу некой лихорадки. Итак, узнайте все. Откровенное признание облегчит мою душу и позволит мне переносить ваш вид да и самое ваше присутствие. Когда я впервые увидела вас там в парке, тогда вы да и все ваше поведение вселили в меня глубочайший ужас, я и сама не знаю почему! Но всему было виной одно воспоминание моих самых ранних детских лет, воспоминание, которое внезапно вместе со всеми своими страхами пробудилось во мне и только гораздо позднее четко оформилось в одном престранном видении. При нашем дворе находился живописец, по фамилии Эттлингер, которого князь и княгиня ценили очень высоко, ибо у него и в самом деле был чудесный талант. Вы найдете в галерее великолепные полотна его кисти, на них вы увидите княгиню, Эттлингер написал ее в разных обликах во всякого рода исторических композициях. Но самое прекрасное полотно, вызывающее величайшее изумление у всех знатоков, висит в кабинете князя. Это портрет княгини, когда она была в самом расцвете юности. Живописец написал этот портрет, хотя княгиня ни разу не позировала ему, с таким сходством, как будто похитил ее отражение в зеркале. Леонгард – так звали Эттлингера – был человек добрый и кроткий. Со всей любовью, на которую была способна моя детская душа, ибо мне тогда, должно быть, не было еще и трех лет отроду, я к нему привязалась, мне так хотелось, чтобы он никогда не покидал меня. Впрочем, он никогда не уставал играть со мной, рисовал мне маленькие пестрые картинки, вырезал мне из бумаги всяческие фигурки. Внезапно, должно быть год спустя, он исчез. Женщина, которой было доверено мое начальное воспитание, сказала мне, плача, что господин Леонгард умер. Я была безутешна, я не хотела больше оставаться в комнате, где Леонгард играл со мной. И как только мне выдавался случай, я, ускользнув от надзора моей воспитательницы и камеристок, бегала по всему замку, громко призывая Леонгарда! Нет, я не верила, что он умер, он, верно, прячется от меня где-то в замке. Вот так и случилось, что однажды вечером, когда воспитательница моя отлучилась на миг, я выскользнула из комнаты, надеясь отыскать княгиню. Она непременно должна была сказать мне, где находится господин Леонгард, и вернуть его мне. Двери коридора были раскрыты, и таким образом я и в самом деле очутилась на главной лестнице, по которой побежала наверх, и наверху, недолго думая, влетела в первую попавшуюся комнату. И вот, когда я огляделась, оказалось, что двери, которые, как я полагала, должны были вести в покои княгини и в которые я как раз собиралась постучаться, с силой распахнулись и в комнату вбежал человек в изодранном платье, с всклокоченными волосами. Это был Леонгард, который дико уставился на меня пылающими глазами. Лицо его было смертельно бледно, он осунулся, щеки его ввалились, он был почти совершенно неузнаваем. «Ах, господин Леонгард, – воскликнула я, – как ты выглядишь, почему ты такой бледный, почему у тебя такие пылающие глаза, почему ты так уставился на меня? Я боюсь тебя! О, будь же таким добрым, как прежде, – нарисуй мне снова хорошенькие пестренькие картинки!» И тут Леонгард с диким хохотом, похожим на рыдание, набросился на меня, цепь, которая, видимо, была укреплена вокруг его тела, бряцала, волочась вслед за ним, – он упал на пол и забормотал каким-то полузадушенным голосом: «Ха-ха, маленькая принцессочка, пестренькие картинки? Да, вот теперь-то я наконец по-настоящему стану рисовать, рисовать – теперь я напишу тебе картину, тебе и твоей красивой маме, не правда ли – у тебя красивая мама? Но пожалуйста, пусть она меня только снова не превращает в прежнее состояние: я больше не хочу быть жалким человечком Леонгардом Эттлингером – Леонгард этот давным-давно скончался! Я – алый коршун, вот кто я, и я могу рисовать и писать, когда я наемся ярких лучей! Да, да, я умею писать, когда у меня вместо олифы и лака есть жаркая сердечная кровь, кровь сердца, и кровь твоего сердца нужна мне, о маленькая принцессочка!» – С этими словами он схватил меня, рванул к себе, оголил мне шею, и мне показалось, что я вижу, как в его руке сверкнул маленький нож. Я издала пронзительный крик ужаса, на этот крик сбежались слуги и бросились на безумного. Однако тот с исполинской силой швырнул их наземь. В то же мгновенье что-то вдруг застучало и загромыхало на лестнице, кто-то мчался наверх, и в комнату с громким возгласом: «Иисусе, он убежал от меня! Иисусе, какое несчастье! Погоди, погоди, исчадье ада!» – вбежал, вернее, впрыгнул здоровенный, могучий малый. Как только безумец увидел этого гренадера, как будто все силы мгновенно покинули его, и он, завывая, упал на пол. На него надели цепи, которые стражник принес с собой, и увели, причем он испускал ужасающие вопли, словно скованный дикий зверь.