Мой отец был человеком сухим и строгим; он ценил порядок и ясность суждений, и, насколько я мог судить, считал любой порыв воображения чем-то вроде душевного недуга. Мать же, несмотря на всю свою мягкость, несла в себе печать болезненной тревоги; полагаю, именно от нее я унаследовал ту нездоровую чуткость к теням, тишине и намекам прошлого, которые рано начали одновременно отравлять и наполнять восторгом мою жизнь.
С детства я избегал шумных игр и сверстников. Я не выносил суеты и криков; мне казалось, что всё это слишком грубо, плоско и не заслуживает внимания. Зато я обожал одиночество, особенно в тех местах, где можно было часами сидеть неподвижно, прислушиваясь к шелесту ветра в кронах, к шуршанию невидимой жизни в траве и к той бесконечной, давящей и тревожной старине, что пропитывала всё вокруг.
Мне были ненавистны современные книги, попадавшие в дом, но я с жадностью поглощал всё, что находил в пыльной библиотеке: старые хроники, родословные, богословские трактаты, заплесневелые тома с латинскими названиями и блеклыми гравюрами, где время ощущалось совсем иначе, чем в нынешнем веке. Я любил слова, пахнущие древностью; любил имена, от которых веяло прахом. И чем больше я читал, тем яснее понимал: я не принадлежу настоящему.
Родители списывали мою замкнутость на болезненность. Врачи твердили о расшатанных нервах и переутомлении, настаивали на живых впечатлениях и общении. Меня пытались приучить к людям, к свету, к праздным разговорам, но всякий раз это заканчивалось одинаково: я уходил – в лес, к холмам, к тишине.
Там, в самой гуще чащи, было место, ставшее для меня средоточием всего. Оно находилось далеко от дома, за узкими тропами и ручьями, среди мхов и папоротников; там, на небольшой каменистой площадке под сенью деревьев, стоял старый, полуразрушенный склеп рода Хайд.
Я не сразу узнал историю этого строения. Впервые я наткнулся на него лет в семь или восемь, когда забрался в лес дальше, чем позволяли взрослые. Передо мной внезапно открылось странное зрелище: тяжелые блоки серого камня, сложенные в виде приземистого прямоугольного здания; поросшие мхом плиты; черная щель у входа; и над всем этим – вековая тень деревьев, превратившая этот уголок в забытый алтарь. На фронтоне еще можно было разобрать выветренные буквы: HYDE.
Меня поразило не столько само строение, сколько чувство, которое оно пробудило. Это было узнавание – не разумом, а чем-то более глубоким. Я стоял и смотрел, и мне казалось: я всегда знал, что это место существует. Что этот камень – часть меня самого.
Позже из семейных бумаг я выяснил, что Хайды когда-то были старинным соседним родом, владевшим землями за рекой. Их поместье сгорело еще до Революции, а последние представители фамилии либо вымерли, либо покинули эти края. Но их кладбищенский склеп уцелел в лесу – забытый, заросший и никому не нужный. С того самого дня я стал приходить туда снова и снова.
Я часами просиживал на камнях перед входом, слушая лес и созерцая древние плиты. Я водил пальцами по шершавым буквам имени, изучал каждую трещину и шов, пытаясь представить, кто и когда приносил сюда мертвецов, кто запирал дверь и уходил навсегда, оставляя внутри лишь тьму и тлен. Иногда мне чудилось, будто из этой тьмы на меня смотрят. Не глазами – нет; там было нечто иное: память, воздух, само дыхание камня. Я пытался прогнать это наваждение, но оно возвращалось. В конце концов, мне стало мало просто сидеть снаружи. Я захотел войти.
Но вход был заперт. Дверь – массивная каменная плита – плотно сидела в проеме, и хотя внизу оставалась узкая щель, протиснуться в нее было невозможно. Я пытался поддеть край ножом или палкой, пробовал расшатать камень, даже подкапывал землю у основания в надежде найти лазейку. Всё было тщетно. И всё же, чем чаще я терпел неудачу, тем сильнее росла уверенность: я должен попасть внутрь.
Я не могу объяснить, почему это желание стало для меня почти религией. Возможно, мое воображение не знало иных святынь. Возможно, одиночество требует тайны, чтобы не сойти с ума. А возможно – и это пугает сильнее всего – в самой глубине моего существа что-то уже было неразрывно связано с тем, что покоилось за каменной дверью.
Я начал видеть сны. Сначала смутные: бесконечные коридоры, тусклый свет свечей, тяжелые портьеры, старинные покои с резной мебелью. Затем появились лица – бледные, бесстрастные, преисполненные холодной гордости. Я слышал голоса, которые говорили со мной так, будто знали меня вечность. И всегда, неизменно, где-то рядом присутствовал лес… и склеп. Порой я просыпался, ощущая на губах вкус сырости и земли, словно наяву лежал на камнях. Порой мне чудилось, что я слышу из чащи тихие шаги – будто кто-то шел в том же направлении, что и я. Я стал бояться дневного света и с нетерпением ждать ночи.
И тогда произошло событие, навсегда отрезавшее меня от нормальной жизни. Однажды вечером – я помню тусклое осеннее небо и запах прелой листвы – я ушел в лес, влекомый привычным зовом. Придя к склепу, я сел у входа и погрузился в раздумья. И вдруг ощутил, что я больше не один.
Я поднял взгляд и заметил у самой кромки поляны, там, где между стволами сгущались сумерки, какое-то движение. Оно было едва уловимым – не более чем легкое смещение теней, но я всем телом чувствовал чье-то присутствие. Я встал и шагнул к деревьям. Тень растаяла.
Я вернулся к склепу и в этот миг заметил на земле у входа нечто новое: следы. Это не были отпечатки сапог. Следы были странными и нечеткими, будто их оставили мягкие подошвы или же земля была задета чем-то ползущим. Я наклонился, чтобы рассмотреть их получше, и внезапно ощутил, как волосы на голове зашевелились. Потому что следы вели под камень.
Нет, плита всё еще стояла на месте, но щель снизу, казалось, стала шире. Или мне это только почудилось. Я лег на землю и заглянул внутрь. Из проема пахнуло могильным холодом, и мне показалось, будто там, в этой кромешной мгле, шевельнулась какая-то глубина. Не помню, сколько времени я пролежал без движения. Затем, словно во сне, я начал раздвигать камни у основания и выгребать землю. Руки работали сами собой. Я чувствовал лишь одно: мне нужно внутрь. И вот – невероятно – проход стал достаточно широким.
Я протиснулся. Ночь первого откровения была душной. Должно быть, я забылся сном от усталости, потому что именно с отчетливым чувством пробуждения я услышал голоса. Я колеблюсь описывать их тембр и интонации; о самой их природе я и вовсе умолчу; но могу сказать, что в их словаре, произношении и манере речи было нечто жутко, пугающе непривычное.
В той призрачной беседе, казалось, звучали все оттенки новоанглийского говора – от грубых слогов пуританских колонистов до выверенной, точной риторики полувековой давности. Впрочем, осознание этого пришло ко мне лишь позже. В тот же миг мое внимание отвлек иной феномен – настолько мимолетный, что я не посмел бы поклясться в его реальности. Мне почудилось – едва-едва, – что в мгновение моего пробуждения внутри вдавленного в склон склепа поспешно погасили свет.
Не думаю, что я был поражен или охвачен паникой, но я точно знаю: той ночью я изменился – глубоко и навсегда. Вернувшись домой, я с необычайной решимостью поднялся на чердак к ветхому сундуку, где нашел ключ. Уже на следующий день этот ключ с легкостью отпер замок, который я так долго и тщетно пытался одолеть.
И вот в мягком свете угасающего дня я впервые вошел в усыпальницу на заброшенном склоне. Я был словно под действием чар, и сердце мое замирало от восторга, который трудно описать словами. Когда я затворил за собой дверь и стал спускаться по влажным ступеням при свете единственной свечи, мне казалось, будто я знаю дорогу. И хотя пламя трещало от удушливого смрада, я странным образом чувствовал себя как дома в этом затхлом, кладбищенском воздухе.
Оглядевшись, я увидел множество мраморных плит с гробами – или тем, что от них осталось. Некоторые были целы и запечатаны; другие почти исчезли, оставив среди странных куч белесой пыли лишь серебряные ручки и таблички. На одной из них я прочел имя сэра Джеффри Хайда, прибывшего из Суссекса в 1640 году и скончавшегося здесь несколько лет спустя.