Раньше заняться упаковкой у меня не возникало мыслей. Я в последний год как будто отупел, настолько мне было все пофиг. Не хочется вспоминать то, что было и прошло… Но постепенно, былая осмотрительность начинает возвращаться ко мне.
Сел на край кровати и несколько секунд просто тупо смотрел на тугие пачки долларов. Потом не спеша принялся за работу.
На столе лежали купленные днем плотные непрозрачные пакеты, маленькие ножницы и нагретый паяльник, который я приспособил вместо нормального запайщика. Работа была мелкая, муторная, но простая. Каждую пачку заворачивал в полиэтилен отдельно, тщательно выдавливал воздух, проглаживал шов паяльником, потом еще раз укреплял края. И так в три слоя. После этого откладывал готовый брусок в сторону и брал следующую пачку.
Противный запах плавящегося полиэтилена упрямо лез в нос. Оставалось надеяться, что он не выходит в коридор и сюда никто не прибежит смотреть, не начался ли пожар.
Работа успокаивала. В ней не было ни чувств, ни лишних мыслей. Только руки, деньги, полиэтилен, паяльник, паянные швы и порядок. В последнее время это вообще стало самым надежным способом не думать о лишнем: разбить большую проблему на простые составные действия и делать их одно за другим, пока все не будет закончено.
Когда последняя пачка была запаяна, я тщательно проверил каждую пальцами. Не на глаз, а именно пальцами. Малейший пузырь, складка, слабый край — и в море или просто в воде вся твоя предусмотрительность пойдет к черту. Две упаковки мне не понравились. Вскрыл их и сделал заново.
Потом взял отдельно отложенные девять стодолларовых купюр и пять двадцаток. Свернул их в тугой рулон, запаял в полиэтилен, положил в тонкий кожаный мешочек на витом шнурке, затянул его и несколько секунд подержал мешочек на ладони.
Это был уже не капитал, а воздух. На тот случай, если все остальное сорвется в пропасть. Эту тысячу я теперь буду носить на себе постоянно — днем, ночью, на палубе, во сне, в сортире, где угодно. Потерять такой резерв можно только вместе с собственной шкурой.
Я убрал мешочек в сторону и занялся остальным. Из сумки выложил вещи, которые приготовил для берега. Серую рубашку без ярлыков. Простые темные джинсы. Белье. Носки. Тонкое полотенце. Мыло в мятой бумажке. Электрический фонарь. Дешевую бритву. Маленький универсальный нож с кучей прибамбасов. Завернутые в ткань часы. Неприметную кепку. Все безликое, дешевое, такое, что не бросится в глаза ни на берегу, ни в комнате, ни в руках.
Рядом положил наручный компас. Не новый и не красивый, но крепкий. Простая вещь. Такая не подводит. он мне еще пригодится.
Небольшую непромокаемую сумку проверил отдельно. Швы, застежки, ремень. Потом сложил туда береговой комплект.
Деньги засунул в специальный нательный пояс и пока спрятал под подкладку дорожной сумки с основными вещами. Завтра перед выходом надену пояс на себя. Тайник конечно так себе, но это временно. Только до момента, пока я не освоюсь на судне и не найду место получше. В кубрике среди той публики, с которой мне предстояло жить, верить в неприкосновенность личных вещей мог только идиот.
Я застегнул сумку и сел. Мошкара вилась вокруг лампочки без абажура свисающей с потолка. Вентилятор трещал неподалеку. За стеной кто-то смеялся тем пьяным смехом, который всегда заканчивается либо дракой, либо громкой блевотиной. На тумбочке стоял стакан с теплой водой. Я взял его, отпил глоток и поморщился. На вкус просто мерзость, как и все что меня окружает.
На стуле висела рубашка. Все было собрано в путь. И я вдруг поймал себя на том, что думаю не о море, не о Панаме, не о корабле и даже не об Одессе. А просто о доме.
Не о доме в теплом смысле. Не о детстве. Не о семье. А о земле, на которую я снова ступлю ногой, если все получится. О воздухе. О родном языке вокруг. О своих. Как ни крути, здесь для меня все были чужие. Язык, люди, улицы, солнце, даже запахи. Своей здесь была только одна… Своей настолько, чтобы отдать свою жизнь за мою. И той больше нет.
А там, дома, меня ждало черт знает что. Развал, грязь, девяностые, кровь, подлость, вся та херня, которую я уже знаю наперед. Но там были свои. А своих не бросают…
Только возвращался я туда уже не как человек, а как тень. С чужим именем, с валютой на поясе, с фальшивыми бумагами и с пониманием, что другого пути у меня просто нет.
Потянулся, встал, поднял с кровати кожаный мешочек и повесил его себе на шею. Потом надел рубашку навыпуск, застегнул ее и проверил, не видно ли ничего со стороны. Нет. Так и должно быть. После этого снова подошел к двери, прислушался. Тихо.
Я погасил свет и лег на застеленную кровать не раздеваясь. Сумку задвинул под кровать так, чтобы можно было достать ее одним движением. Нож положил под подушку. И еще долго лежал с открытыми глазами, слушая, как за окном гудит порт.
* * *
Июнь 1988 год. Москва.
Вечером здание уже пустело, но не до конца. По длинному коридору еще ходили люди в гражданском и в форме, хлопали двери, звонили телефоны. На нижних этажах пахло мокрыми тряпками уборщиц и дешевой полировкой, а здесь, наверху, уже иначе — хорошими импортными сигаретами, бумагой, дорогим кофе и настоящей властью.
Иван сидел в приемной молча, не листал журналы, не курил, не ерзал нетерпеливо на стуле. Просто ждал. Симпатичная секретарша несколько раз посмотрела на него с плохо скрытым любопытством, потом перестала. Такие, как он, в это здание просто так не заходили, но и случайными людьми здесь тоже не бывали.
На нем был темный костюм без лишнего лоска, светлая рубашка, без галстука. Лицо загорелое, жесткое, чуть осунувшееся. Движения спокойные, экономные. Из бывших военных. Той породы, которая и в гражданке все равно остается строевой — по посадке головы, по осанкее, по тому, как держится.
Дверь кабинета открылась. Из нее вышли двое — один в форме, другой в хорошем сером костюме. Оба прервали разговор, коротко глянули на Ивана и пошли дальше. Раздался звонок внутренней связи секретарша, подняла трубку и тут же поднялась.
— Иван Семенович, проходите. Вас ждут.
Иван встал и вошел.
Кабинет был большой, с темной мебелью, высоким окном и тяжелыми шторами. На стене карта Союза, портрет Горбачева без характерного пята на лысине, телефоны нескольких линий, в углу небольшой бар. На длинном массивном столе лежали папки, стояла пепельница из темного стекла, бутылка «Боржоми» и две рюмки, но налито пока не было.
Генерал Потапов сидел за столом и ничего не делал — только смотрел в какую-то бумагу. Нарочно, конечно. Не поднял голову сразу, не встал, не сделал ни одного лишнего движения. Дочитал строчку, положил лист в папку, закрыл ее и лишь после этого перевел взгляд на Ивана.
За три года он стал тяжелее. Лицо раздалось, подбородок налился, волосы поредели. Но вместе с этим в нем появилось что-то еще более неприятное — спокойствие человека, который привык, что в кабинет к нему входят уже не спорить, а согласовывать. На плечах генеральские звезды. На пальце тяжелый перстень с камнем. Голос, когда он заговорил, был ровный, негромкий.
— Присаживайся, Иван.
Иван сел.
Потапов достал сигареты, предложил пачку.
— Будешь?
— Нет.
— Правильно. Я вот все бросить собираюсь.
Он закурил и чуть усмехнулся своим словам. Усмешка была из тех, что ничего не значат.
— Ну как у вас там дела? — спросил он. — Склад на Электрозаводской закрыли нормально?
— Нормально.
— Людей хватило?
— Хватило.
— Шума не было?
— Нет.
Потапов кивнул. Перелистнул какую-то бумагу, хотя и так все знал и без бумаг.
— А с грузом из Риги что?
— Дошел.
— Потерь?
— Нет.
— Твои ребята работают аккуратно.
— Стараются.
Потапов опять кивнул, будто отметил это для себя. Потом потушил сигарету, налил себе минералки и только после этого перевел разговор к тому, ради чего, собственно, и звал.
— Времена меняются, Иван, — сказал он. — Ты это, думаю, и сам видишь.