А в то утро, после ночи на Хуайна Пикчу, я отыскал свой рюкзак, спрятанный в руинах, и пил кофе с печеньем у знакомого надзирателя. Мы столкнулись с ним нос к носу у входа в руины: он как раз направлялся туда, а я выходил навстречу. Я заметил, что он слегка ошарашен. Он давно привык видеть меня во главе группы сытых, ухоженных американцев и европейцев, свеженьких, только что из Куско, а тут я один, с рюкзаком на спине, и вид у меня жутковатый: четыре дня на тропе, четыре дня не брит, четыре дня солнечного загара (несмотря на шляпу), и все это промыто ночным дождем. Спуск с горы привел мои брюки в почти полную негодность, башмаки облеплены грязью. Он спросил, сколько времени я там провел.
— Только эту ночь, — сказал я и увидел, как его взгляд заскользил по руинам и поднялся к величественному пику Хуайна Пикчу. В этом взгляде светилось уважение, когда он обратился к горе и ко мне:
— Хорошо было?
— Сото siempre, — кивнул я. — Как обычно.
Он вернулся вместе со мной в свой домик. Мы пили кофе и ели хлеб, и он показал мне свою коллекцию археологических остатков; он собрал их совсем недавно среди незаконченных раскопок, которые постоянно возникали вокруг руин и прекращались из-за недостатка средств.
Ждать микроавтобуса, который перевозит туристов от станции к руинам и обратно, было долго и неинтересно, и я отправился вниз пешком по петляющей грунтовой дороге. Я Успел на первый прогулочный поезд, только что прибывший из Куско. В Куско я пробыл один день. В гостинице у меня хранилась смена чистой одежды, а грязную я сдал владельцу кафе Гарсиласо на другой стороне улицы. Я принял душ и спал почти весь день.
Через двадцать четыре часа я летел на север, приближаясь к Пукальпе. Я выработал свой план еще в поезде и даже не думал его менять. Я выскочил в дорогу неподготовленным для джунглей, надеясь, что Рамон поможет мне найти Антонио. Хотя добрый старый профессор-кечуа и неразговорчивый аяхуаскеро физически никогда не встречались, они прекрасно знали друг друга еще до моего появления в этих местах пятнадцать лет тому назад. Когда я искал аяхуаскеро, который продемонстрировал бы способ применения и эффект «лианы смерти», Антонио рассказал мне, как найти Рамона в его амазонской пустыне; я знал, что являюсь для них звеном связи, по которому они передают друг другу свое уважение; я стал частью их невероятного искусства.
Мне не следовало обращаться к Рамону за разъяснениями; то, что произошло со мной в Мачу Пикчу, относилось скорее к компетенции Антонио. Антонио был первым, кто рассказал мне о Волшебном Круге, о путешествии Четырех Ветров — путешествии на Четыре Стороны Света. Пятнадцать лет назад он сказал мне, что это путешествие завершают немногие, что не много существует шаманов Севера — истинных людей знания. Многие из тех, кто идет по этому пути, сказал Антонио, останавливаются на каком-либо промежуточном этапе и довольствуются ролью врачей, знахарейцелителей; они становятся мастерами Юга или Запада, но не мастерами-шаманами.
Рамон был целителем и мастером Запада, где страх и смерть вызываются лицом к лицу, формулируются и изгоняются из души. И хотя он считал, что для того, чтобы изгнать страх, необходимо изгнать насилие и жить в доброте и сочувствии к другим, — его боялись больше всех в округе. Это был колдун, владеющий аяхуаской. Это был сварливый старик, обитатель первобытного Рая на Амазонке. Он взращивал свои травы и грибы, варил и настаивал зелья и лечил и исцелял людей из окрестных племен, столетиями живших в этом малодоступном уголке мира. Но это не был мастер-шаман, человек знания. Человеком знания, как я теперь понимал, был Антонио Моралес. Но найти его мне мог помочь только Рамон Сильва.
Я прилетел в Пукальпу, два томительных часа ждал автобуса, после чего еще полтора часа трясся по избитой оспинами и разрушенной жарою дороге, именуемой Трансамазонской Магистралью. Наконец, я попросил водителя выпустить меня на 64-м километре, у столбового знака, который когда-то побелили единственный раз, а теперь на нем даже цифры полиняли и почти утонули среди опавших листьев и грязи.
Автобус снова вздрогнул, где-то в его утробе заскрежетали шестерни, он издал предсмертный хрип, ринулся вперед и затрясся по дороге, оставив меня в клубах ядовитого дизельного дыма, который неподвижно повис в раскаленном воздухе.
Я пересек дорогу, обливаясь потом, пробрался через заросли и пошел по тропе, которая, я знал, здесь есть. Это одна из тех троп, которые замечаешь только ступив туда ногой, так густо они зарастают. Почва джунглей мягкая и упругая. Над головой полог из переплетенных крест-накрест лиан, раскинутых веерами листьев и веток секвойи; солнечные лучи, пробиваясь местами сквозь эту зелень, разукрашивают тропу под шкуру леопарда.
Плачущие орхидеи, мохнатые побеги, огромные, как уши слона, пальмовые листья и папоротники обрамляют со всех сторон тропу, по которой я иду уже полчаса; я останавливаюсь только один раз, чтобы послушать с закрытыми глазами шелест, щелканье и гул джунглей — тысячи ритмов, то бессвязных, то согласованных, слитых в единый аккорд, — и вспомнить все мои ассоциации, связанные с этим райским ботаническим садом, неотделимые от хорового стаккато наполняющих его живых существ.
Домик Рамона, состоящий из трех комнат и укрытый крышей из пальмовых листьев, стоит среди поляны рядом с лагуной. Лагуна на самом деле является заводью одного из притоков великой реки, которая начинается в Андах, а заканчивается в Атлантическом океане. Раньше домик был двухкомнатным и напоминал в плане букву Г, а недавно Рамон пристроил к нему что-то вроде веранды или открытой платформы на сваях и с бамбуковым полом, обшитой по периметру в полвысоты панелями из переплетенных пальмовых ветвей. Цыплят было меньше, чем прежде, а от свиней и коз, разгуливавших на длинных веревках по пастбищу, не осталось и следа. Лишь две утки сиротливо плавали по лагуне — обычно их бывало больше — и клевали бахрому свисающих листьев и покрытых водорослями корневищ у противоположного берега среди полузатопленных бревен.
Это было то самое место, которое я давно мифологизировал и освятил в своем воображении: здесь происходили магические события. Здесь я впервые увидел Сачамаму, двадцатифутового тропического удава, дух Юга; не тронув меня, он заскользил по поверхности лагуны и исчез в черном проеме фосфоресцирующего противоположного берега. Я стоял здесь среди ночи, на мокром песке у самой воды, завороженный собственным отражением, и мое колеблющееся лицо пристально смотрело на меня из темной глубины, и я опустил руку сквозь зеркальную поверхность и поднял его двумя пальцами, как пенку из чашки какао; я поднял свое мягкое, влажное изображение и смотрел, как оно сморщивается, скручивается в жидкую тягучесть и падает каплями на песок.