Литмир - Электронная Библиотека

— Зачем тебе такой большой шкаф? Ты что, там гоблинов разводишь? Или я уже спрашивал? — подобное я говорил всякий раз, когда сюда входил.

— Да, таких как ты, — брякнул Мареев, которого весьма раздражала моя тенденциозность по части шкафа.

— Когда я смотрю на ковры, то чувствую себя в чуме, а вот когда на шкаф — то уже…

— И про склеп, и про мавзолей, и про крематорий, и про гоблинскую ферму, и про саркофаг для всех египетских мумий ты уже говорил, — перебил он меня.

— Ну так вот, я был не прав, — объявил я, стараясь тоном воспроизвести хотя бы какое-то оживление, но сам от своей натужности поник, — я был реально не прав. Он ни на что из этого не похож, Марюша. Он похож на бессмысленную жизнь — много хлама, старья, копошения и ничего поистине свободного. Даже беспорядка. Какая-то жуткая предопределённость, планомерность, уничтожающая жизнь, — вот что исходит от него.

Мареев, твёрдый лоб, впервые, кажется, обиделся. Понятно, мы и так были без настроения. Но кажется, я нас прибил. Даже самому тошно стало.

— Да, дурацкий шкаф, — вдруг выдавил нехотя Костик. — Пойдём на кухне посидим.

Ох уж эти изуверы, архитекторы наших одиноких приютов! И зачем пространство планировать таким образом, чтоб создавать себе одни лишь препятствия и душевно-телесные муки? Неужто непонятно, что там, где условием проявления сознания реальности и себя самого является пространство, ему следует уделить чуть более внимания и чуть больше бдительности к тому, какую конфигурацию ты сам принимаешь, взаимодействуя с ним. Кухня для двух клопов. Да-да. Для двух клопов. Мареев её не любил, но после россказней о шкафе здесь, в клопиной каморке, в будке у эскалатора, в замызганной каптёрке, и правда было посвободнее.

Холодильник за недостатком места располагался в коридоре, телевизор крохотный висел на стене, подоконник использовался как столешница, расширяющая стол (сложно его назвать столом), но всё равно места было так мало, как в картузе для соли. А ведь где-то в кобальтовой синеве, в миндалевидных ноготках, хватающих хлопочущее на ветру парео, — где-то плещется море, где-то оно есть. И в этом же самом мире есть кухня фор ту клопс. Почему-то мысль о самом наличии чего-то другого, о море, кардинально не похожем на это, пусть и очень далёкое, меня более или менее привела в чувство.

Из бурой вонючей букашки, которой лишь бы что-то сосать, мне вновь довелось стать человеком, хоть и забившимся в угол (а иного положения принять не представлялось возможным). Тут я представлял, как солёные брызги вымывают всё подчистую, оставляя квартиру, как холст, белой и отныне способной принять то, что мы захотим. Какая разница, выбросит нас Ерошевич за борт или нет? Кто повелитель твоей жизни, кроме тебя? А если есть преграды, то разве не испытаешь ты высшее наслаждение от деконструкции их? Уничтожая, ты создаёшь, а создавая, убиваешь — хотя бы свой замысел, свою мечту, которая более не будет над тобой довлеть и возвратится в себя тем манером, что ты поймёшь: и она была неважна. Важно лишь вот это сакральное колесо уничтожения и создания, и оно прямо сейчас должно было проехаться танком по клопиной кухне, как по Арбату, чтоб расстрелять всё лишнее. Меня вдруг до пят пробрало!

Я свободен, я свободен отныне и навеки!!! И разве мне не просто самому кинуть Ерошевича?! И не из-за того, что меня тяготит факт, что заденут моё самолюбие, а из-за того, что мне увиделись картины шкафа, и одной из полок в нём были как раз стенания по Ерошевичу, его господство надо мной и мои вздыбленные показушным дыбом сопли. Это тоже какая-то предопределённость, рабская последовательность, вытекшая из причин… И вот именно свободным от этой причинноследственности мне хотелось стать. И сам маэстро был не маэстро, а личиной его, скрывающей внутри то звено, которое я в него поместил и которое подвело бы меня к следующему в последовательности звену, а то к следующему и так далее в слепой циркуляции, глупом хождении по кругу.

Что до любимого учителя, он мне резко стал неинтересен. Настолько резко, что я сам задал себе вопрос: а всё ли со мной в порядке? Я не псих? «Может, — размышляю я сейчас, — это был лишь способ бегства от уязвлённого тщеславия и изворотливость, что стремится любыми способами восторжествовать, оборачивая поражения победами?» И хоть это самое логичное объяснение произошедших со мной метаморфоз, мне до сих пор кажется, что тогда я, сгустив над собой и над Мареевым краски, куда-то выбрался, что-то уловил метафизическое — слом оков и проявление во всех явлениях колеса. Уж очень всеохватно меня пробрало!

Жуткое же это колесо! Кошмарная рабская машина! И страх от неё исходит смертный: вот оно, зарево рождения, тут же зелень трупа, вот коронование, тут же кандалы… И страх не в том, что всё прекрасное становится жутким (ведь и всё жуткое мгновенно расцветает), а в том, что, выбравшись на секунду из него, совершив какой-то единичный акт, ты только вдохнул свободу, как тут же тебя вернули в колесо. И твоя проблема в следующем: отныне ты видишь его, и не забыть тебе того единственного вдоха. Но сколько ты потратил энергии на один-единственный глоток свободы? А сколько их надо совершить, чтоб выбраться навсегда?! И считать не стоит.

Поговорив с Костиком про рабское колесо, мы за него выпили: «Так выпьем же за то, чтоб раб более не становился властелином, а барин — крепостным!» Наверное, мы пили за прекращение жизни в том виде, в котором к ней привыкли. Ведь если колесо остановится, то взору откроется жизнь без самой жизни, пупок без живота, сознание без тела, цель без утверждения себя — трения, движения и перемещения зияющих, прекрасных, холодных пустот под перестук палочек бамбука. Однако сколько отрезвляющего хмеля оказалось в том головокружительном глотке свободы!

Настал понедельник. Мои свиные ушки замариновались окончательно. Разбуженный в шесть утра тем, что за окном подвизгивала и смеялась пьяная ночная бабочка в сопровождении своего компаньона, я тут же, ещё отчасти во снах, оплетших голову, подумал: «Бросаю» — и ощутил парочку сигнальных ударов сердцем — точек. Как будто вылетели китайские ракеты, раскрывшись золотым зонтом и золотым дождём. А то, что запах пороха и боязно весьма, — пройдёт. Небо прогрохотало, как петроградские пушки. «Надо же», — удивился я, как будто гремело именно ко мне и зарядом небо начинало мою революцию.

Гремело раскатисто и царственно ещё несколько раз, пока я всё так же грелся под одеялом (по телу бежал небольшой озноб), не включая ночник и храня то ощущение, будто размышляю о чём-то существенном, эпохальном, серьёзном. На деле же я не думал ни о чём. Но, несмотря на прострацию, лежал скрижалью мудреца: растянув брови, как самолёты, сморщив лоб и захватив подбородок с обветренной, холодной губой.

Стало накрапывать, а потом ливень разбазарился, полетел цыганщиной по карнизам. Эх, нанэ-нанэ. Эх, Монмартр! Вылезши из-под одеяла, напялив свитер, штаны с подшёрстком и огромные колючие носки, сбитые из собачьего ворса (меня всё еще морозило), я тихо прошёл на кухню. Когда-то чайники свистели, жаль, что сейчас они отключаются автоматически, погасив синюю кнопку. А вот если бы к грохоту добавить свиста и самоварного перешёптывания, стало бы веселее. А если ещё добавить движения, то можно и вовсе потанцевать. Как всегда, весёлость сменялась унынием без моего участия, а иногда они приходили одновременно. Яичница, бутерброды с маслом, жареный бекон, вчерашние оладьи, сыр с гренками, оливки, варенье из айвы, чашка чёрного чая, большая чашка кофе и, наконец, полстакана молока — проглотив всё это без взвешенной последовательности и почувствовав тяжесть в желудке, я пошёл читать древнекитайскую мифологию (всё-таки советы Ерошевича относительно самообразования являлись достойными). Снова человек из глины, как в Библии, Коране, Пополь-Вух и каббалистических текстах. Китайский глиняный человек был создан богиней Нюй Ва. Однако, по другой версии, Нюй Ва сама превратилась в предметы и существа, наполняющие мир. От наводнения людей спас Всемогущий Юй, от засухи — Стрелок И. Что сделал Стрелок И? Он сбил из лука все лишние солнца! Вот и я собью лишние солнца.

32
{"b":"973692","o":1}