Литмир - Электронная Библиотека

— Вы будете натурой, — повелительно произнёс он и добавил с презрением: — Рисовальщик из вас всё равно никудышный.

И я стоял, позволяя разглядывать себя и малевать. И мне мерещилось, что они пишут карикатуры, и на их рисунках появляются свинячье рыльце, копытца и лоснистый хвостик (все эти атрибуции свиньи я и без них у себя ощущал). Когда ребята злорадно перешёптывались, я ещё хоть как-то держался на плаву. Но минут через десять им это наскучило, и они стали смотреть на меня как на объект и совершенно сосредоточенно работать, временами озаряясь то мыслью, то эмоцией. А Ерошевич ходил мимо них, заложив руки за спину, и иногда комментировал: «Вот заметьте, как на натуру падает свет». Не на Бажена, а на натуру! Чистейшее унижение! И когда я недовольно задвигался, потёр шею и нос, Ерошевич ещё и прикрикнул:

— Не создавайте ненужную динамику, не мешайте живописцам!

Живописцам! А я, по-вашему, кто?! Кукиш в пальто? А я был натурой… И на каждый последующий день всё более искорёженной ненавистью. Зато по вечерам я плакал, заливая свой бабий рёв душем, и рисовал, чтоб принести Ерошевичу и доказать, что я научился заново технике. Однако домашние работы оставались без внимания, и преподаватель был непреклонен, вызывая меня каждый раз в центр.

— Знаете что, тогда платите мне как натуре! — заявил я на пятый день с претензией.

Ребята засмеялись и стали тихо отпускать шуточки «заплатите девочке, Наташ, дашь». Но Ерошевич поднял кисть с видом пророка, молча подошёл ко мне и сказал:

— А что это вы смеётесь?! Вы обязаны натуре заплатить! — грозно произнёс он, потом снял свой отвратительный синий берет и положил к моим ногам. — Платите!

Увидев берет, оказавшийся у моих ног, я опешил.

— Нет, так не надо! — наконец, возмутился я, желая ему просто-напросто всыпать.

— Отчего ж не надо? Верно вы сказали. Справедливо. Платите, господа живописцы, натура ждёт!

Но ребята застыли в непонимании. Никто не вставал с мест. На лицах читались замешательство и несогласие. А Ерошевич всё повторял:

— Смелее! Первым заплачу я! — и он положил мне червонец в берет.

Но студенты по-прежнему не особо рьяно восприняли приказ.

— Что вы устраиваете, Виктор Степанович?! — разнёсся по классу мой голос.

— Цирк устраиваете вы, натура, когда голубей превращаете в бегемотов, а у нас идёт образовательный процесс. Немедленно положите натуре деньги, — повысил голос он, и все студенты суетливо-испуганно, с виноватой поспешностью стали класть мне деньги в берет, не смотря мне в глаза и неловко пятясь. Не убегал я только потому, что чувствовал и среди них назревающий протест. Они уже всё простили мне. Я — им. Мы были на равных — все недовольны тиранией Ерошевича.

Тем временем Виктор Степанович поднял берет и стал, вслух считая (при этом солдафонскими ударами ноги он отбивал об пол каждую цифру), перебирать деньги.

— Итак, триста двадцать рублей! Триста двадцать рублей, господа живописцы! — подытожил он, обводя класс взглядом. Далее он подошёл ко мне, положив опять берет к моим ногам. — Ровно столько стоит он, — он презрительно кивнул на меня, — но не обольщайтесь, пока вы стоите не больше! А вот чтоб стоили больше, надо работать, надо потеть и пыхтеть, а не просто собирать лавры, как наша замученная опроставшаяся натура! А теперь садитесь и принимайтесь рисовать этого человека (надо же, на пятый день мучений он назвал меня человеком!) и передайте всё, что сейчас происходит в нём и в этой мастерской, — жёстко подытожил он.

Ребята упали на свои стулья и хмуро, но более тщательно, чем обычно, взялись писать психологический портрет… А я был улиткой-монетоношей, раздавленный холстами… Как и мечтал — улиткой! Во-во, вот и мои монетки.

Самое ужасное, что берет тоже появился на картинах моих однокурсников, а также затравленный взгляд, скрюченная спина и дрожащие веки, и губы, из которых непонятно почему ещё пока не вырывались ругательства… Сидеть мне не разрешали, поэтому моя спина и ноги доставляли под конец практики адские неприятности.

Хотите знать, чем я занимался, когда стоял? Я изобретал всевозможные пасквили и карикатуры на Ерошевича, представлял его на унитазе и голым в душе, обматывал его, как мумию, изрезанными газетами, сажал на кресло к дантисту и рисовал с открытым ртом, читал о его средневековых методах воспитания статьи в газетах под заголовком «Мастерская монстра», пока, наконец, мне не стало стыдно. Ведь, в сущности, какая-то часть меня знала, что он меня спасал, что я ему был небезразличен даже тогда, когда он до меня дотрагивался указкой, обращая внимание студентов на те или иные передёргивающиеся от нервов черты. Например, он мог указкой обвести мою спину и руки и сказать: «Посмотрите, сколько психологизма вот тут и вот тут».

На следующий день после этого апогея я впервые пришёл умытый, очищенный, перевернувший все унижения себе в победы. Сумел! Кротко и несколько просветлённо поздоровавшись со всеми, я сам лично прошёл к центру как натура. Мастер меня оглядел и сказал:

— Я вижу, вы готовы уже выступить натурой?

— Да.

— В таком случае задача выполнена. Присядьте на место.

И он положил перед нами в центр на постамент скульптуру лягушки. Ребята переглянулись. «Лягушка?! — вопросительно вопрошали их лица. — Что сегодня нам от него ждать?»

— Чтоб быть художником, вам мало уметь рисовать натуры, — после долгой, принижающей нас паузы сказал Ерошевич, пока мы заглядывали ему в рот. — Вам надо стать ею, отбросив всю спесь. Вам надо стать этой лягушкой больше, чем её художником. И быть этой простой и нелицеприятной лягушкой столько, сколько понадобится, чтоб из неё уже, из этого внутреннего переживания родиться художником! И не тем, кто рисует сотую лягушку, а тем, кто впервые вылупился из неё и никогда в жизни ничего подобного не видел, — говорил Ерошевич, расставляя паузы, как капканы. — И запомните, если вы овладеете навыками и техниками, но будете денно и нощно тревожиться о том, что вы художник, и ощущать себя им, вы будете бездарны… Истинными художниками вы станете только тогда, когда, овладев всем этим, вы забудете, кто вы: художник или объект его творчества. И только тогда вы создадите Афродиту, выходящую из пены морской, только тогда вы изумитесь своим глазам и станете Боттичелли.

Мы были пойманы! И летним светом из массивных двухметровых окон, и зовущим авантюризмом его слов. В нас аж зудели Афродиты, и пены, и жажда работать. А я клял себя: и как я мог так глупо и гадко на него, настоящего мастера, роптать? Как мог выдумывать эти инфантильные пасквили и карикатуры! А Виктор Степанович, по своему обыкновению заложив руки за спину, ходил кругом, иногда пристукивая каблуком. В своем обходе он не задерживался около меня, потому что знал, что я стыжусь за свои мысли, и милосердно дал мне время оклематься.

Признаюсь, техника моя действительно ослабла, но в то же время именно эта дряблость мазков, наметившая очередной приступ раздражения, позволила мне открыть могущество точки. Мы пока не проходили пуантилизма, поэтому то, что делали руки, исходило из инстинкта: вдруг, сам не понимая почему (наверное, от психа), я стал точечно долбить и клевать кистью, стараясь, чтобы раздельность точек не приводила к их изолированности. Так, лягушка превращалась в размытое, двусмысленное болотце: с одной стороны, отдельная божья тварь, с другой стороны, топкая пучина. И тут нащупались идея и видение. Я понял, что дело в температуре точек. Мне хотелось совместить холодно-нефритовый оттенок с тёплым оттенком армейского камуфляжа, добавив кое-где цитрусово-зелёные блики, потому что по замыслу именно в тёпло-холодном температурном измерении раскрывалась моя квакуша, и именно благодаря этой «температурности» она и тонула обратно, превращаясь в болотную жижу больших и малых точек.

— А чё, прикольно, прям оптический обман, — громко шепнул Русик, когда мы открыли свои работы.

После публичных издевательств Ерошевича ребята стали гораздо терпимее и дружелюбнее ко мне относиться, поэтому могли себе позволить даже комментарий, хотя в этот раз, глянув глубже, я увидел, что Русик просто пытается своим шёпотом вызвать Виктора Степановича, намеренно проигнорировавшего моё новаторство, на реакцию. И в силу всех обстоятельств на реакцию негативную. Квакуша осталась без внимания, а однокашникам, конечно, тоже не терпелось понять, стоит ли им отходить от заданных правил, но Ерошевич, надев маску (мы так называли его выражение, когда он, насытившись нашими рисунками, отрешённо воздевал очи поверх нас и становился невероятно элегантен в движениях, как будто мы его зрители, а он безмолвствующий, но двигающийся Нерон, говорящий своим молчанием), как всегда, генерировал для нас новую тему на завтра, а также афоризм к размышлению или некую мудрость, которая подчас была понятна только ему, а иногда звучала и как нелепость:

28
{"b":"973692","o":1}