Утром в Народном доме был обыск. Полиция унесла несколько пачек старых газет, архивы Межрабпома[101] (еще тех времен, когда существовал Межрабпом) и конторскую книгу Народного дома. Молинье допрашивали в полиции четыре часа, потом отпустили. Все это рассказал Маргарите секретарь ячейки, товарищ Лебек, банковский служащий лет тридцати четырех, слегка косивший брюнет. Он только что беседовал с работниками районного комитета.
— Хотели было отменить сегодня все собрания, мало ли что может быть… но как предупредить всех? Надо подумать насчет децентрализации…
У Маргариты Корвизар сжалось сердце. Вдруг, ни с того ни с сего, полиция… нужно чуть ли не прятаться… Для женщины в сорок пять лет, особенно, если она долгие годы мирно трудилась и живет со старухой-матерью, не так-то просто привыкнуть к этой мысли… В легком сером платье, с шалью, накинутой на плечи, — хотя было очень жарко, — в соломенной шляпке с черной шелковой лентой, — у Маргариты был такой вид, словно она зашла к соседям поиграть в домино.
Маргарита поздоровалась с вошедшей женщиной неопределенного возраста в черном, сильно поношенном платье; седые ее волосы были причесаны на прямой пробор; она служила консьержкой в одном из переулков неподалеку от Маргариты. Муж ее, ночной сторож при складе универмага «Самаритэн», не мог являться в ячейку, и жена обычно вносила за него партийные взносы; оба, по поручению партии, занимались продажей «Юманите». — Ну как муж? — спросила Маргарита; она каждый раз задавала мадам Блан этот вопрос и почти не слушала ответа. Мадам Блан очень славная женщина, но до чего же она некрасива!
— Его в воскресенье забрали…
Как это случилось? В воскресенье они раздавали листовки с заголовком «Юманите» — ведь газета больше не выходит. Муж обычно продавал газету утром, сразу же после дежурства, и возвращался домой часам к девяти. К этому времени она уже заканчивала уборку лестницы и выходила ему на смену продавать газету, а ведь чем позже, тем труднее, — те, кто охотно покупают «Юманите», встают рано, а часам к десяти тебя чуть не в штыки встречают…
— Представьте себе, до чего я волновалась. Уже половина одиннадцатого, а его все нет… А хуже всего, что раздавать-то мне было нечего… Он вернулся к вечеру, ему всю губу рассекли. Должно быть, полиция ничего не сообщила в «Самаритэн»… Потому что вчера ему там ни слова не сказали…
Из маленькой комнаты справа послышался голос: — Что же вы? Идите. Пора начинать! — Звал Вюильмен, казначей ячейки, маленький сухощавый старик с серенькой щеточкой усов и целой шапкой упорно не желающих седеть волос. Он носил две пары очков — одни для чтения, другие для дали; в партии он состоял со дня ее основания, а до Турского конгресса был социалистом. Все относились к нему с почтением.
Маргарита и мадам Блан вошли следом за Лебеком в маленькую угловую комнатку, отделенную дощатой перегородкой от прихожей; единственное окно, выходившее на улицу, было закрыто железными ставнями. Лебек сказал, отдуваясь: — Ну и духота, нельзя ли открыть окно?
Вюильмен, сидевший за большим столом, занимавшим почти всю комнату, поднял глаза от записной книжки, где чернильным карандашом были выведены ряды цифр и какие-то палочки. Он опустил одни очки на кончик носа, а через другие посмотрел на Лебека, потом на Маргариту, на мадам Блан и на всех остальных. Кроме казначея, за столом сидели шофер в сером пыльнике — как же его зовут? Он ведь недавно в ячейке… — слесарь-водопроводчик Гильом Валье, высокий блондин (красивый малый, его не портит даже шрам в углу рта), и рядом с ним — Лемерль, весельчак, щеголь с подстриженными золотисто-рыжими усиками и гладко прилизанными черными волосами; чем он занимался, Маргарита не знала. — Мирейль не будет? — спросила она. Мирейль Табуро предупредила, что не придет: ее мужа призвали, он уехал позавчера и оставил кучу дел, которые ей нужно привести в порядок. Табуро работал по поручению партии в «Комитете рабочих-иммигрантов». Лемерль старательно наклеивал на свой билет только что полученные марки. — И мне, пожалуйста: три недели не платил, — сказал Гильом Валье, протягивая деньги. — Отпуск, знаете ли… — Он вернулся всего три дня назад. Спасибо, погода была прекрасная. В Савойе очень красиво, жена, конечно, немножко устала с непривычки… Но зато уж возвращаться было не очень весело… Наклеивая марки, он думал: интересно, вернулись ли Гайяры?
— Уже девять часов, надо начинать… — сказал Лебек. И верно, ждать больше было некого. Остальные не придут. По одну сторону стола сидели обе женщины, а по другую — казначей, Лемерль и Валье. Шофер Пьель — вот как его зовут, Пьель, — высокий худой парень из моряков с узким, как щель копилки, ртом и густыми черными сросшимися бровями, пересел поближе к окну. Ставни глухие, а открывать их нельзя, вот если бы были шторы для блэк-аута. — Как ты сказал? — переспросил старик Вюильмен, взглянув на него поверх очков. — Блэк-аут, — произнес Пьель, отчетливо выговаривая каждый слог своим тонкогубым ртом, — теперь так говорят, это по-английски. — А, по-английски! — Вюильмен перевернул страницу в своей тетради и стал линовать таблицу для сентябрьской отчетности. — Все уплатили взносы? — Да, на сей раз все.
Заседание ячейки началось самым обычным образом, как начинались все заседания: вели протокол, отчитывались в работе, проделанной после предыдущего собрания, утвердили прежний протокол, проверили выполнение заданий. Как будто ничто не отличало эту неделю от прошлой. Каждый ждал, чтобы кто-нибудь другой заговорил о том что было у всех на сердце. — А где же Брийян? — спросил Вюильмен. Лебек — он сидел в дальнем конце стола, напротив Пьеля, — ответил тем же тоном, каким сообщил бы о распространении полутораста листовок: — Брийян в постели: в субботу его избили бандиты, кажется, из шайки Дорио.
Это известие всех потрясло. Они привыкли к тому, что ровно в восемь тридцать Брийян появлялся на своей тележке и все отодвигали стулья, чтобы он мог въехать в маленькую комнату.
Мадам Блан покачала своей некрасивой старой головой и сказала что-то вполголоса. Никто не расслышал ее слов. Как всегда она устраивалась немного поодаль, как будто не имела права сидеть у стола. Ее измученное лицо с тяжелым подбородком выражало затаенное чувство, которое испытывали и другие, хотя всячески старались не показать этого. Маргарита Корвизар проговорила:
— Они ведь и товарищу Блану разбили губу…
Все взглянули на мадам Блан. Старуха опустила глаза, воцарилось молчание. Она поняла, что нужно что-нибудь сказать, и, приподняв от смущения плечо, спросила: — А что ж нам, газетчикам, сейчас делать? «Юма» никогда больше выходить не будет?
— Ну почему же никогда… — возразил Лебек. — Теперь, товарищ, как раз ваш опыт очень пригодится. И особенно ваш женщин… — Лебек всегда находил нужные слова; его глубоко сидевшие глаза, казалось, смотрели на всех сразу; он машинально взял у казначея линейку, положил ее перед собой и прикрыл рукою. Он не то чтобы косил, просто у него была немного странная манера глядеть. А в углу рта маленькая складка, которая часто придавала лицу ироническое выражение, что не вязалось с его словами, всегда такими серьезными, продуманными…
Вдруг Маргарита поняла: раз мужа Мирейль уже взяли в армию, то, конечно, Лебека, Валье, Лемерля, Пьеля — всех их тоже возьмут.
— Значит, действительно, война? — спросила Маргарита, и Вюильмен, самый старший из всех, пожал плечами и оторвался от своей тетради: — Похоже на то. Недаром они всю эту комедию разыгрывают… устроили эту самую, — как ты ее назвал? — ну, словом, чортову темень, реквизируют грузовики, лошадей через Париж провели. Назначены дежурные по кварталам, значит еще одна полиция нам на шею…
— Так кто же останется? — продолжала Маргарита. — Ты, мы с мадам Блан и Мирейль, если только она вернется к нам.
— Я не военнообязанный, — сказал Лебек.
Неизвестно почему, но эта новость приободрила всех. Ведь Лебек — секретарь ячейки. — Я тоже остаюсь, — сказал Лемерль. Вот те на, такой здоровяк!