Однажды у дверей раздался звонок. Сесиль! Если бы Сесиль! Это оказалась молодая женщина, но не Сесиль. Совсем юная блондинка, без шляпы, в белой блузке и серой юбочке. На шее — тонкая цепочка с золотым сердечком. Дочь Робишонов с шестого этажа; недавно вышла замуж, теперь она мадам Валье, как она отрекомендовалась с важным видом. Ей хотелось бы узнать адрес Гайяров, потому что у Гильома, ее мужа, оплаченный отпуск, и они решили отправиться в туристский поход… — Ну, конечно же, я вас узнал, — сказал Жан, приглаживая рукой всклокоченные волосы, — ведь вы маленькая Мишлина? — Теперь она уже не была прежней маленькой Мишлиной, но осталась очень хорошенькой. — Подождите-ка, куда я засунул адрес? — Спасибо, м-сье Жан.
Каждое утро консьержка приносила газету — Робер забыл переадресовать ее на Савойю. Жан брал газету под половичком у двери; Гайяры выписывали, конечно, «Юманите». В первый раз, когда Жан развернул газету, он сам себе удивился, но потом волей-неволей стал читать ее каждый день. Многое в газете его коробило. Но главное, читая «Юманите», он чувствовал себя невеждой, круглым невеждой. Возможно, что и любая другая газета произвела бы на него такое же действие: ведь раньше он вовсе не читал газет, не знал, что творится на свете. Даже если полностью доверять «Юманите» нельзя, надо же как-то разобраться во всех этих событиях. Впервые в жизни Жан почувствовал к ним интерес, понял, что, быть может, в них таится угроза, с которой и ему нельзя не считаться. Он начал слушать последние известия по радио, даже ловил заграничные станции: его стала занимать происходившая в те дни война в эфире. Однажды он сказал по телефону Сесиль: — Я читаю теперь «Юманите»… — Сесиль ответила: — Какой ужас! Впрочем, если это тебя интересует… — Да, это его интересовало. И потом, он заметил, что «какой ужас» Сесиль произнесла не особенно убежденным тоном. Она сказала так потому, что в ее кругу, когда речь заходила об «Юманите», обычно говорили «какой ужас», вот и все.
Жан теперь склонен был считать Фреда олицетворением капитализма, буржуазии и всего прочего в этом роде. Это у нее у буржуазии, такая птичья головка, мертвенно-холодные глаза и золотистое оперенье, не очень густое и поблескивающee, словно золотые зубы. Между Сесиль и Жаном стояли Земельный банк, заводы Виснера. В своем теперешнем состоянии Жан легко мог бы примкнуть к какой-нибудь крайней партии. Одно уж то, что Никола, другими словами, семья Сесиль, был за Франко, что он сдружился с испанскими аристократами, толкало Жана в противоположный лагерь; он плохо разбирался в том, кто такой Дорио или анархисты. Слово «коммунист» пугало его, он слышал, как отец в сердцах называл коммунистом Робера Гайяра, но Жану всегда казалось, что это неправда. Сам Гайяр при всяком удобном случае заявлял, что он не коммунист. Правда, в «Гренгуар» писали, что профессор Баранже коммунист, а когда профессор опроверг это, газета возразила, что его опровержение ничего не меняет по существу…
За несколько дней до 15 августа у дверей позвонили: городская телеграмма. Не считая той единственной записочки, которую Сесиль прислала ему еще в мае вместе с книгой, Жан впервые получил от нее весточку. У него забилось сердце. Он вынужден был сесть и только тогда начал читать. Буквы расплывались у него перед глазами, он подошел к окну, чтобы лучше видеть, — уже смеркалось. Сесиль прощалась с ним, сообщала, что уезжает с мужем в Пергола и вернется в сентябре.
Он бросился к телефону. Занято, занято. Раз двадцать он набирал номер. Возмутительно! В конце концов, он позвонил в бюро повреждений. «Аппарат не работает». Всю ночь он не спал. На следующее утро пришлось ждать до девяти часов. Жан выдумал какую-то историю на случай, если трубку возьмет Фред. Телефон не отвечал. Аппарат работал исправно, но никто не отвечал. Он подождал минут десять, потом снова набрал номер — телефон свободен, но никто не подходит.
В десять часов он перечитал вчерашнюю телеграмму. Сесиль писала: «Сегодня вечером выезжаю в Биарриц»… Он опоздал.
После обеда принесли открытку. У него снова забилось сердце, но открытка была всего лишь от Ивонны и Робера Гайяр с курорта Шаль… На ней был изображен четырехлистный клевер и в каждом листочке — какой-нибудь савойский пейзаж…
V
— В сущности говоря, непонятно, — немного тягучим голосом сказал Гильом Валье, высокий веснушчатый блондин, — почему вы не в партии. — Робер Гайяр покачал головой, его бесцветные брови всползли на крутой лоб; он нагнулся, потрогал ботинок, сорвал травинку и принялся ногтем разрывать ее на длинные ленточки. Потом ответил, глядя на Ивонну и детей, игравших в мяч с Мишлиной: — Да много тут причин… — И почувствовал потребность перечислить эти причины: — Во-первых, как-то так… а потом… что от этого изменится? Я не в партии, но приношу пользу делу партии, а будь я в партии, может, от меня меньше было бы пользы. Многое легче сказать, если начинаешь так: я хоть и не коммунист… лучше слушают. Кроме того, я дорожу своей свободой, своим правом критиковать. Я не всегда бываю согласен… не скрою, не всегда бываю согласен. А будь я в партии, я хотел бы всегда со всем соглашаться. Как же тогда быть, если окажется, что я в чем-нибудь несогласен? Меня бы это страшно стесняло. Страшно бы стесняло. Я ничего не люблю делать наполовину. Раз уже делать, так делать. Вступить в партию — значит стать активистом. А мне не хочется быть активистом. Жизнь коротка, у меня свое дело, у меня жена, дети. Знаю, знаю, что вы на это скажете, но, право, надо же и для себя иметь время. У меня и так уж много обязанностей по Обществу друзей СССР… Бесспорно, среди коммунистов есть прекрасные люди… ну, вот, например, этот преподаватель лицея, Кормейль… Я люблю с ним поспорить… Но, знаете, попадаются всякие! Вот если бы французские коммунисты были такие, как русские коммунисты! Тогда, разумеется, отчего же… Но ведь у вас в партии нет таких людей, как Ленин, как Сталин… Вот тут уж вам нечего возразить!
— Я и не собираюсь возражать.
И Гильом Валье сжал губы. От этого у него резко выступил шрам на верхней губе. Он собирался что-то сказать… Однако, промолчав, остался недоволен собою. Они заговорили о другом.
Молодожены Валье пришли накануне вечером с полным туристским снаряжением и одетые как опереточные путешественники: голые руки, голые икры, носки, подвернутые валиком над грубыми башмаками, вещевые мешки за спиной. Они появились на лужайке между водолечебницей и гостиницей «Шато» как раз в ту минуту, когда Ивонна сорвала третий стебелек клевера с четырьмя листиками. В этих краях очень много попадается четырехлистного клевера. Разумеется, ребятишки первые узнали Гильома и миниатюрную фигурку Мишлины рядом с ним. Робер увидел, как малыши со всех ног пустились навстречу каким-то двум любителям ночлегов в палатках. Он относился к таким путешественникам немного насмешливо. Что ж, другое поколение. Сам-то он в их возрасте воевал, сидел в окопах. После этого не захочешь играть в «жизнь на вольном воздухе». Он хватил этого «вольного воздуха» вполне достаточно.
А все-таки приятна эта неожиданная встреча. Чета Валье — славные люди. Робер Гайяр познакомился с Гильомом, слесарем-водопроводчиком компании минеральных вод — в отделении Общества друзей СССР; со времени своей поездки в Советский Союз Гайяр был председателем этого отделения. Сблизило их, разумеется, то обстоятельство, что родители Мишлины жили на одной лестнице с Гайярами. Тогда влюбленные еще не были женаты. У Гильома всегда находился предлог зайти в магазин к председателю отделения: получить от него подпись или посоветоваться о чем-нибудь. И всегда, как будто случайно, в то же время «забегала мимоходом» Мишлина перекинуться словечком с Ивонной. Разгадала их уловки, конечно, Ивоннa. Сколько было смеху! Гильом шутил, что приходит к ювелиру по делу — отдать в починку свой перстень: у него на указательном пальце была татуировка в виде перстня — память о военной службе… Отец Мишлины, столяр-краснодеревец Робишон, очень косо смотрел на поклонника дочери. Но потом пришлось волей-неволей дать согласие. Что ж, раз дело идет о женитьбе, пускай.