Литмир - Электронная Библиотека

Подошли последние дни июля, но они не замечали ни жары, ни духоты. Луиза Геккер, встретив как-то Сесиль в кафе Румпель, спросила: — Почему тебя нигде не видно? — Сесиль ответила уклончиво и заказала себе чашку шоколада. — Напрасно ты так исчезаешь, — продолжала Луиза. — Ты бы могла познакомиться у меня с молодым, очень талантливым художником… Диего… Ты не видела его картин? Я уговорила Орельена Лертилуа купить одно полотно, когда мы с Диего были зимой в Антибах. Если тебе что-нибудь понравится и Фред захочет раскошелиться… — Сесиль меньше всего думала сейчас о живописи. Она перевела разговор на Антибы: — Ну, какие там новости? — Она прекрасно знала свою кузину, ее откровенное бесстыдство было ей неприятно. Не требовалось особой проницательности, чтобы догадаться, в чем тут дело.

Семейство д’Эгрфейль собиралось в Пергола. Сесиль находила сотни предлогов, чтобы оттянуть отъезд. Жан провалился на устном экзамене, в октябре предстояла переэкзаменовка, и летом он должен был к ней готовиться. Он уже каждый день завтракал у Сесиль на авеню Анри-Мартен. Они никак не могли наговориться. Он даже ни разу не поцеловал ей руку. В начале августа она сказала: — Приезжает Фред… я получила телеграмму с парохода «Иль де Франс»…

* * *

Теперь Жан ночевал в квартире Гайяров. Сами они уехали с детьми на курорт, куда-то в Савойю, и сестра оставила ему ключи. В первый раз в жизни у него была своя квартира или что-то вроде этого — место, куда он мог являться в любое время и никому не давать ни в чем отчета. Четырехкомнатная квартира была для него слишком велика. Он пользовался только спальней и кухней. Он ни за что не вошел бы в гостиную: в ней стояла парадная мебель — так называемый гарнитур; это была какая-то декорация, а не жилая комната, обставленная необходимой мебелью, где если уж вбивают в стену гвоздь, то потому, что на него действительно нужно что-нибудь повесить. Гостиная, очевидно, воплощала представление Гайяров о роскоши. Жан, много раз бывавший у родителей Никола, у Сесиль, смутно понимал, сколько дешевого, внешнего, показного лоска в этом мещанском великолепии. В такой комнате страшно сдвинуть с места стул, прикоснуться к чему-нибудь, и в то же время неприятно сознавать, как все это непохоже на по-настоящему богатое убранство в особняке на авеню Анри-Мартен. На камине в спальне он поставил карточку Сесиль, которую выпросил в день последней встречи. Все, что он у нее выпросил… Впрочем, больше ничего он и не просил…

Когда Жан сказал отцу о своем намерении остаться на время каникул в Париже, тот пришел в страшный гнев. Гнев, по правде сказать, имевший экономическую подоплеку и несколько утихший при известии, что мальчик будет жить у сестры. Ясно, сестрица всегда за него! С каких это пор родители обязаны снимать холостяцкую квартиру для студентов, да еще провалившихся на экзамене? Да нет, папа, это вовсе не холостяцкая квартира, и никто ничего платить не будет. Сколько ты мне до сих пор давал на завтраки, столько же и давай, я как-нибудь обойдусь… Потом, кажется, мне удастся бесплатно позаниматься с репетитором… и так далее и тому подобное. Странное дело, он лгал потому, что любил Сесиль, которая ненавидела ложь… Так как это ничего или почти ничего не стоило, отец сделал вид, что поверил. Еще так недавно Жан — бойскаут — постыдился бы обманывать отца. Надо признаться, что сейчас он обманывал его совершенно хладнокровно. Он жаждал одиночества и только одиночества.

Каждый день он звонил на авеню Анри-Мартен. Иногда по голосу Сесиль он понимал, что она не одна, и быстро вешал трубку. Муж! Этот манекен с витрины спортивного магазина! Жан не мог о нем спокойно думать… Ей тоже приходилось лгать. Но, случалось, они беседовали без конца, и вот тогда-то они и говорили друг другу все те сумасшедшие слова, которые обычно говорят влюбленные. Они говорили все без утайки. Они осмеливались даже говорить: целую тебя… И он и она. Было от чего потерять голову.

Ее фотография стояла в спальне Гайяров, и здесь Жан смотрел на нее так, как он не умел смотреть на живую, настоящую Сесиль. Здесь ничто не мешало ему разглядывать ее карточку, говорить с ней по телефону. Он даже не подозревал, как она хороша. Всякий раз он видел ее лицо точно впервые: эти брови темнее волос, чуть раскосые глаза, короткий, может быть, даже слишком короткий носик, и этот удлиненный овал лица. На фотографии она была изображена только до плеч; он пытался представить себе ее фигуру, нет, не фигуру, а походку… чудесную легкость походки, узкие бедра, гибкость, которая дается спортом. Потом он снова глядел на ее лицо, как будто уже успел забыть его, и открывал его заново. А волосы, прекрасные волосы, точно шелковая пряжа. Он подходил к зеркалу и с тревогой спрашивал себя: может ли она любить вот такого — с внешностью ломовика? Ей должны нравиться мужчины типа ее мужа, теннисисты, члены охотничьего клуба…

Незачем и говорить, что никакого репетитора не было, что учебники физики и естествознания валялись в углу, что солнце, проникавшее в комнату через узкие щели жалюзи, освещало долговязое и юное, еще несозревшее тело, лениво развалившееся в кресле или на кровати. Иногда он бросался на пол, раскидывал свои длинные руки и, упираясь ладонями в паркет, подолгу лежал ничком на желто-зеленой соломенной цыновке — каждый год, первого июля, Ивонна расстилала ее вместо красного ковра с синими разводами, зимнего украшения спальни. Он касался соломенных полосок губами и целовал их, бормоча: — Сесиль, Сесиль… — Эти дни будут всегда связаны в его памяти с запахом и вкусом пыльной желто-зеленой цыновки. Он не выходил из дому, ему никого не хотелось видеть. Только раз в день он спускался в закусочную, которую порекомендовал ему Робер Гайяр. Перед отъездом зять — молодец все-таки! — сунул ему бумажку в пятьсот франков… Сам того не замечая, Жан привык слушать радио. К несчастью, передавали все какие-то пакости — о Данциге, о Берхтесганене и, чорт его знает, о чем еще. Жан поспешно переводил рычажок приемника в поисках пения или музыки, в которых ему раскрывалась его тоска, все то, чего он сам не умел выразить, язык мелодий, созданный для Сесиль…

Несмотря на невыносимую тяжесть разлуки (Что она делает? Где она? С ней ли этот… ее муж?), Жан неожиданно для себя самого наслаждался своей одинокой жизнью, одиночеством в сердце Парижа. Он чувствовал себя, как путешественник в море… Никто не придет, никто с тобой не заговорит, никто не нарушит твою грусть; ни назойливых посетителей, ни развлечений… Да еще это восхитительное чувство бесцельной траты времени! Он не раскрывал учебников, а если случайно и заглядывал в них, то тут же отбрасывал в сторону. Он не искал оправданий своему безделью: Сесиль заполняла все — воздух, мысли, она была для него и оправданием, и свидетельством вины, прощением и раскаянием. Впрочем, он много читал — все, что попадалось под руку, наугад беря книги, стоявшие на полке в спальне. Книги Робера Гайяра очень мало походили на те, какие обычно читал Жан. Случайно он набрел на книгу под названием «Горы и люди»[54], перевод с русского. Он взял ее в руки с чувством недоверия. Он боялся пропаганды. Но эта книга оказалась увлекательной, как Жюль Верн… Он с жадностью прочел всю библиотеку зятя.

По правде сказать, ему было любопытно, какие взгляды у Робера Гайяра. Отец Жана всегда говорил об «этом лавочнике» со злобным презрением, Жан тоже не чувствовал особой симпатии к зятю и ни за что на свете не стал бы беседовать с ним о чем-нибудь, кроме погоды, занятий, семейных новостей и так далее. А здесь он внезапно проник в личную жизнь Гайяра и Ивонны. В первые дни это его смущало, но теперь он, кажется, способен был рыться в их ящиках, читать их письма. Не из нечистого любопытства, нет! Он подозревал, что до сих пор был к ним несправедлив, и теперь хотел узнать их как можно лучше, узнать изнутри. Он вдруг почувствовал себя с ними так же, как в беседах с Сесиль, когда говорил с ней по телефону.

18
{"b":"973657","o":1}