Литмир - Электронная Библиотека

— Республика защищается, борется, Баранже!

— Против народа она борется, Жофре?

— Против эбертистов… Сейчас идет война!

— Против народа, говорю вам, Жофре, — против народа! Кто выиграет от этих преступлений?

— Баранже, вы стали говорить возмутительные вещи! Это дочери внесли путаницу в ваши взгляды. Да, я был с вами во времена дела Дрейфуса, когда генеральный штаб прибег к фальсификации. Но теперь, Баранже, вы и вам подобные говорите о народе совершенно так же, как офицеры генерального штаба говорили об армии, об отечестве, и говорите вы так для того, чтобы скрыть действительное положение вещей: вы не хотите признать, что казаки, эти чудовища, напали на маленькую мужественную нацию, посягнули на ее демократию…

— Ну уж извините! Вы, Жофре, в конце августа обманули меня с вашим протестом против пакта! А теперь уж нет, извините, с Финляндией не проведете! Нет, что вы скажете, Амберье? Я-то ведь был в Финляндии: там все, как у немцев, знаете ли, и на флагах свастика.

Жофре поднялся, он не мог больше выдержать:

— Вот каким языком вы говорите теперь, Баранже! Да еще в присутствии юноши, который завтра едет в действующую армию! Живи мы с вами во времена Конвента, всякий патриот, каковы бы ни были его отношения с вами… Нет, это просто нестерпимо! Нестерпимо! Амберье, что же вы? Почему вы молчите…

Каким старым и бледным казался дядя, полулежавший на подушках! Он закрыл глаза, устало развел руками. И с закрытыми глазами сказал ровным, тихим голосом:

— Я, может быть, ошибаюсь, Жофре. У меня нет ваших связей, ваших источников информации. Но мне кажется… мне кажется, что в Финляндии началась русско-германская война.

— Что? — крикнул Жофре. — Русско-германская?

— Да, началась. После испытания сил в Прибалтийских странах…

Все трое заговорили разом. Тетя Марта сказала Жан-Блэзу: — Уйдем-ка от них, Малыш. Пусть их себе спорят!

Милая тетя Марта все в той же серой вязаной кофте из грубой шерсти, рукава которой спускались чуть ли не до пальцев, и в черной юбке. Ее-то мало интересовала Финляндия, да и прочие такие вопросы, — ведь Малыш уезжает. — А этим сумасшедшим старикам все безразлично. Есть ли у тебя хоть теплое белье? А то, знаешь, в Бриансоне зима… ох, какая!..

— Тетя, слушай, — дядя у нас коммунистом стал, а?

— Ну что ты, смеешься? Просто женщина, которая приходит ко мне помогать по хозяйству, приносит «Юманите», и мы в курсе дел. Если хочешь почитать, могу дать тебе последний номер.

Жан-Блэз тихонько засмеялся. Ай да тетя Марта! Тут он рассказал ей о Франсуа. В общих чертах, без подробностей. И, рассказывая эту историю, он сам лучше понял все, яснее стали его мысли о том, что выходило за рамки судьбы Франсуа, — мысли, на которые натолкнула его судьба Франсуа. И слова Жофре тоже стали ему ясны. Да, одного арестовывают — появляется десять новых. И сколько бы ни арестовывали, сколько бы ни сажали в тюрьмы, ссылали… все равно каратели охвачены паническим страхом, чувствуют свое бессилие. Ну вот, арестовали, например, где-то в районе Жан-Жорес человек двенадцать молодых ребят за восстановление Коммунистического союза молодежи. Они печатали «Авангард»[294], как Франсуа печатал что-то другое. И случилось так, что один арестованный парнишка проговорился, выдал частицу тайны, потому что его запугали. Ну и что же? Нашли в двух подвалах подпольные склады бумаги и трубят о победе. Напрасно трубят! Все равно, даже тетя Марта читает «Юманите». Да еще для того, чтобы достигнуть этих жалких результатов, им понадобилось арестовать несколько сот или несколько тысяч человек, подвергнуть всю Францию превентивному заключению, — ведь нынешняя мобилизация не что иное, как превентивное заключение. А интересно, почему его, Жан-Блэза, посылают в Альпы? Ведь уже недели три, не меньше, девять соседних с Италией департаментов, в том числе и Корсика, не входят в зону военных действий. У баронессы Геккер был среди гостей один из Виснеров, молодой человек, который едет в Италию для всяких закупок, — подул ветер дружбы с Муссолини. Недавно в палате — как раз в тот день, когда туда пришел Флоримон Бонт, — Даладье заявил, что уже три месяца дуче самым действенным образом способствует сохранению мира на Средиземном море, и это утверждение вызвало бурные аплодисменты, но почитатели Муссолини во время той же самой речи встретили улюлюканьем человека, который безбоязненно пришел, чтобы занять свое депутатское место среди опустевших кресел его арестованных соратников. Вот комедия!

— Что это значит, Малыш? Почему у тебя голубой воинский билет? А? Почему голубой?

— Не имею ни малейшего представления, тетя Марта. Никогда не интересовался. Жандарм принес мне билет еще в начале года. Как вам известно, в сентябре тридцать восьмого года я сразу же был мобилизован и отправлен на линию Мажино… Мой товарищ Франсуа говорил мне, что голубой билет дают подозрительным. Но почему и кому, спрашивается, я могу быть подозрительным? Полагаю, что мой друг Франсуа говорил это с агитационной целью.

— А что теперь будет с семьей твоего товарища? Жалко ее…

— Вы не найдете какой-нибудь работы для Мартины, тетя?

— Это жена Лебека, Малыш? Ну что ж, надо подумать… Не согласится ли она быть ночной сиделкой при больном? Ты ведь знаешь, дядя почти совсем не спит, а я иной раз… У нас тут была одна женщина, только она очень грубо с ним обходилась, меня это возмущало… Как ты думаешь, сможет Мартина справиться?

IX

Как это случилось, что они заговорили о политике? Между Сильвианой и Жаном установились странные отношения. С тех пор как она, корчась от болей в животе, вернулась в квартиру Жозетты, точно побитая собачонка в конуру, и Жан ухаживал за ней с жалостью взрослого ребенка, Сильвиана, хотя у них не было на этот счет никакого уговора, взяла на себя хозяйственные хлопоты: уборку, топку печки, стряпню. Она уходила из дому, исчезала, жила где-то своей особой жизнью, о которой Жан ничего не знал, и возвращалась усталая, зачастую с заострившимся носом и мокрым от пота лбом. Они почти не разговаривали друг с другом. Жан работал, как каторжный. Но все-таки у него не было уверенности, что медицина — его призвание, он сомневался в себе: создан ли он для того, чтобы стать врачом. Он был неустойчивый юноша, все у него шло какими-то резкими скачками: ведь получилось же так, что из-за нескольких насмешливых слов Сесиль он вдруг перестал верить в бога. Но действительно ли он перестал верить? По вечерам, ложась спать, он ловил себя на том, что поднимает руку, чтоб перекреститься, злился на себя за этот машинальный жест и вместе с тем иной раз растерянно думал: как знать? А что если когда-нибудь он вдруг обнаружит, что вовсе и не переставал верить в бога? Что если он идет обычным путем молодых людей, которых пробудившаяся чувственность отдаляет от бога, потому что бог их стесняет? Вот так же, как это было с миссионером де Фуко, чья история жизни представляла такую странную параллель с историей жизни Мишеля Вьешанжа… В молодости де Фуко потерял веру и, очертя голову, ринулся в распутство. И так он жил, пока не вернулся в Париж после первых своих африканских похождений, а тут в один прекрасный день, по первому слову священника в безобразной церкви св. Августина, он вдруг опять уверовал в бога и обрел призвание к священнослужительству… Ну, уж нет! С Жаном де Монсэ этого не случится. У него в сердце иная вера, иная любовь… И потом, в наши дни драма молодых людей не похожа на драму этого офицера, который, окончив Сен-Сир, бесчинствовал в гарнизонах после войны семьдесят первого года, — нынче узел нашей судьбы не развяжет духовник в исповедальне. Ведь вокруг нас происходят такие дела, в которые мы так или иначе втягиваемся. Ну, предположим, что я вдруг стану опять верить в бога, — разве от этого изменится участь того человека, которого недавно вечером ждала Мишлина, а он не пришел.

Жан не мог забыть своей встречи с Мишлиной и корил себя за трусость — не решается продолжить ход размышлений, начатых в тот вечер, не выясняет, что же именно привело его к тому заявлению, которое он сделал Мишлине и которому сам удивился. Опасался ли он, что откроет в своей душе какую-то темную бездну, или же просто страшился тех логических выводов, какие следовало сделать? Должно быть, от наставлений аббата Бломе, а также от разговоров со школьным товарищем, юнцом, который разошелся во взглядах с «Аксьон франсез» и проникся идеей возведения на престол графа Парижского, у него было какое-то уважение априори к рабочим, к народу. Он совсем не знал народа, но когда Сильвиана хвасталась, что она из народа и в то же время принималась чернить народ, — ее глупость, ее грубость, ее хамская уверенность, что она поднялась выше народа, то есть не снисходит до труда, — все это коробило, возмущало Жана, однако не с точки зрения нравственных принципов: надо признаться, что они были у Жана довольно расплывчаты. Но ведь нельзя же идти против народа! А это теперь означало для него, что нельзя идти против Мишлины. И против Гильома, разумеется. Ничего дурного тут не было, что ему вспоминалось милое личико Мишлины и что такой необыкновенной, романтической казалась ему встреча с нею у входа в кинотеатр, когда пронзительно звенел звонок, возвещавший антракт.

157
{"b":"973657","o":1}