Литмир - Электронная Библиотека

— Нет, нет, господин Гриво, ни в коем случае! Плачу я, я вас пригласил…

Официант слушает с кислой миной. Кому не надоест расшаркивание посетителей друг перед другом? Двадцать, тридцать раз за день одна и та же комедия.

— Не знаю, кто выиграет войну, — сказал Гриво уже на улице, — но во всяком случае филателисты… из Швейцарии мне пишут…

— Не вспомню, куда я ее задевал, господин Гриво, но у меня была для вас монакская марка. Очень красивая. Обязательно постараюсь ее найти…

Господин Гриво снисходительно покачал головой. Подумаешь, невидаль — монакская марка! Он, конечно, хочет сделать мне приятное. Но какое невежество!

* * *

— Сюрреализм! Ну какое отношение ко мне имеет сюрреализм!

— Я этого и не говорю… но сюрреализм это мерило… Вот, например, таможенный чиновник Руссо не был сюрреалистом, но…

— Ты мне надоел, Диего, надоел!

Разговор происходил в тесной мастерской, с антресолями, завешанными зеленым холстом, грубым, как брезент. Свет падает из высокой застекленной двери, выходящей в тупик, на полу нагромождены начатые работы, обтесанные камни, подставки с глыбами глины, которым придана некоторая форма; в углу желтая цыновка и за рафиевой шторой — ниша, заваленная слепками, шпателями, резцами, туда же задвинут таз с мыльной водой… Франсуа Лебек, набравшись терпения, сидит под антресолями на колченогом стуле около старомодного комода, на котором кажется странным зеркало в металлической рамке ультрасовременного стиля; из-под красного шелкового покрывала с золотыми кистями выглядывает краешек чемодана «Новинка» с наклейками заморских стран. Вокруг бестелесные статуи Жан-Блэза, похожие на призраков в широких хламидах, в взметнувшиеся складки которых вложена вся патетика барокко, где формы человеческого тела подчинены тканям.

А посреди комнаты, перед молодым человеком — явно художником: одет с иголочки, светлые глаза на загорелом лице, курчавые волосы, выцветшие на солнце, а сам похож на профессионального кавалера для танцев — стоит и взволнованно жестикулирует Жан-Блэз в раздетом виде, то есть в одних трусах, и в тех же, что и утром, светлых шлепанцах на босу ногу; голый торс, мускулистый, как у боксера, на шее мохнатое полотенце; чисто выбритый, умытый, весь еще влажный от голубовато-мутной воды, той самой, что в тазу, задвинутом за рафиевую[241] штору; бледный и черноволосый, рядом со своим гостем, который блещет загаром и светлым костюмом; Жан-Блэз возбужден, весь кипит, мохнатое полотенце болтается на шее. Он сам как статуя, как та статуя, которой он никогда не создаст.

— Ну тебя в болото с твоим сюрреализмом! Мою работу — потому что для меня это прежде всего работа — определяет, слышишь: о-пре-де-ля-ет история, понимаешь — история… Их произведения неисторичны, да, да, мой дорогой, неисторичны… Они насилуют историю. Они впихивают факты в нужные им рамки… это их манера расправляться с фактами…

О чем, собственно, идет речь? Расставшись с Гриво, Франсуа попал сюда в самый разгар спора. Сюрреализм… он вспоминает споры той поры, когда они с Жан-Блэзом Меркадье были в лицее Людовика Великого, тринадцать, четырнадцать лет тому назад… И какие подымались горячие споры после лекций Бельсора, сторонника Морраса… чистое искусство… Не везет, да и только… и чего этот Диего притащился сюда! Откуда взялась такая парикмахерская кукла?.. А Жан-Блэз так взвинчен, так распетушился, что нечего и думать отвести его в сторону и поговорить о своем. Франсуа его отлично знает, пусть уж отбушует. Раз дело идет об искусстве, он так скоро не угомонится. Лебек не всегда понимает его, но он спокон веков был убежден, что Жан-Блэз — гений, и не раз упрекал его, что он зря растрачивает свой дар. Но попробуйте убедите! Ведь вот вбил себе в голову… А может быть, он и прав, в конце концов, это же его профессия, может быть, ему и необходимы все эти попытки, искания, и в конечном счете получится нечто иное, нечто иное, и Франсуа вновь обретет прежнего Жан-Блэза, каким он был в лицее, когда они вели нескончаемые чудесные разговоры… когда вся жизнь принадлежала им… совсем другая жизнь… в которой не было банка, Гриво и Сомеза, не было ни филателистов, ни социал-демократов…

— Ты говоришь — скульптура! Да понимаешь ли ты, что такое скульптура? Кто в наше время понимает, что такое скульптура? Что такое статуя? Живописцы есть, а скульпторов нет. Скульптура не знала ни своего Сезана, ни своего Рэмбо. Ну, были всякие искусные ремесленники, лакировщики, был Роден… Ну, а еще кто — никого… Майоль, что ли!

— Мне представляется, что как раз сюрреалисты, — заикнулся было Диего, — поняли роль, поняли значение статуй…

— Статуй, украденных у других, это так… Какое убожество воображения! Понадобились века, чтобы снежная баба, Аполлон или «Господь во славе» Шартрского собора нарушили свою неподвижность, понадобились века, чтобы схватить их в движении… Понадобилась Французская революция, и Рюд… пусть даже скульптор укладывал на надгробие какого-нибудь коронованного идиота или Жака Кера, или, в виде исключения — в том случае, если этот скульптор обладал некоторым нюхом на будущее — Этьена Марселя, что это дало? Одной лежачей фигурой стало больше, и только… Все надо выдумывать заново… все надо забыть начисто… за исключением, пожалуй, одного, чего не сумели понять, что всегда считалось только аксессуаром, а на самом деле в этом вся суть! Вся суть в складках, понимаешь, Диего, понимаешь, в складках!

Так, теперь он сел на своего конька, подумал Франсуа. Он вспомнил, что его ждет Мартина. Она ничего не говорила, но он отлично знал, что когда он запаздывает, ей в голову лезут всякие мысли.

— Хороша новость — складки! — усмехнулся Диего. — Эта новость в ходу, начиная с танагрских статуэток и кончая пиджаком Гамбетты!

— Новость, новость! Все вы помешались на новостях. Да с вашими новостями обхохочешься: поставщики модного товара для великосветских салонов. Кстати о танагрских статуэтках… сколько бы вы ни отмахивались, но в них есть секрет, который заменил бы талант десятку таких, как вы, современных художников; они стоят соборов, ради которых столько туристов наводняют Прагу и Испанию, стóят работ Берругете… Вы видите только мадонн и рыцарей, конюхов и проституток, но вы же слепцы, вы не видите самого главного — не видите ветра, который вздымает одежду и волосы… Меня упрекают, что я не выставляю своих работ — ну, конечно, чего проще дать серию атлетов или королей… а я леплю ветер, дошло? нет? Господи, ну и тупица же!

— Я тебе повторяю: пиджак Гамбетты…

— Ну так представь себе, что пиджак Гамбетты, который тебе кажется верхом бездарности, так вот я нахожу, что это не так уж плохо…

— Ты меня уморишь…

— Вот хорошо бы!

Ну, теперь все пойдет, как по-писаному, думал Франсуа. Сейчас он заговорит о памятнике маршалу Саксонскому. Все как бывало: ни на йоту не изменился со школьной скамьи… Ну, конечно, так и есть!

— Пигаль, миленький мой Диего, Пигаль…

Зачем он сюда пожаловал, не Пигаль, конечно, а Диего? Он хочет пригласить своего приятеля Жан-Блэза к одной знакомой, которую очень расхваливает. Такая тонкая ценительница искусства и может быть полезна, может устроить ему встречу с одним американцем…

Вдруг Франсуа поймал на лице своего однокашника хорошо знакомое ему выражение. Он встал и без всяких ораторских вступлений вмешался в разговор:

— Господин Диего, я знаю Жан-Блэза уже двадцать лет…

— Двадцать лет!

— Да, сударь, двадцать лет… даже больше, двадцать два года; мы с ним вместе первый раз у причастия были… ну, так вот, по этому самому…

— Но я не понимаю, какое отношение…

— Сейчас поймете. Мы уже учились в последнем классе лицея, готовились поступать в Высший педагогический институт, когда Жан-Блэз — я хорошо помню этот день — решил не идти в педагогический институт и наняться на грузовое судно рулевым… Ну так вот, я знаю, какое у моего приятеля Жан-Блэза лицо, когда его доведут до белого каления…

110
{"b":"973657","o":1}