Литмир - Электронная Библиотека

Я выслушал это спокойно.

— Спасибо, Алексей Петрович. Я это знал. Мне нужно было, чтобы кто-то сказал это вслух. Теперь сказано.

— Сказано, — подтвердил Кречетов. — И ещё одно. Перестаньте спать в кресле. Сердцу нужна постель и горизонталь. Артемию я уже сказал. Если ещё раз застану Вас спящим в кресле, я Вам устрою такое, что Вы пожалеете, что я Ваш друг, а не Ваш денщик.

Я засмеялся. Это был первый раз за то лето, когда я смеялся.

Государь вызвал меня двадцать второго августа.

Записка пришла обычным порядком, через Граббе. Текст был короткий и не такой, как раньше: «Николай Иванович. Я готов говорить о том, что Вы мне предложили весной и о чём я просил время. Я приеду к Вам сам, в Ваш дом, в субботу двадцать пятого августа, к восьми вечера. Я прошу, чтобы при разговоре никого не было. Николай».

Я записку прочёл дважды.

«Я приеду к Вам сам, в Ваш дом».

За все шесть лет моего петербургского времени государь ко мне ни разу не приезжал. Я ездил к нему — в Александровский дворец, в Зимний, в Царское. Так было заведено, так было правильно: подданный едет к государю, не государь к подданному. То, что он написал «я приеду к Вам сам», означало, что он принял какое-то решение, для которого старый порядок ему стал тесен.

Я понял, что это будет ответ. И я понял, по тому, как он это обставил — у меня, без свидетелей, сам приехав, — что ответ будет тот, какого я ждал.

Но я себе запретил в это поверить до конца. Я слишком долго работал, чтобы позволить себе радоваться раньше времени.

Дом, в котором я жил, остался мне от Витте.

После своей отставки в десятом году Витте съехал в свой особняк на Каменноостровском, а дом, в котором я жил при нём как гость, оставил мне в пользование — оформив это перед смертью особой бумагой, по которой я мог жить в нём до конца своих дней. Это был хороший петербургский дом, не дворец, но просторный, с кабинетом на втором этаже, окнами на Неву. Я в нём прожил шесть лет. Артемий вёл хозяйство. Северцов жил во флигеле. Сосо снимал квартиру неподалёку, но бывал у меня каждый день.

К субботе двадцать пятого августа я велел Артемию приготовить кабинет и малую столовую. Никаких приготовлений сверх обычного я не делал — государь написал «никого не было», и я понял это так, что и пышности он не хочет. Самовар. Чай. Несколько простых закусок. Два кресла у камина. Всё.

Северцову и Сосо я сказал, что в субботу вечером меня не будет ни для кого. Они не спрашивали. Они уже знали, что что-то происходит.

Государь приехал в восемь, минута в минуту.

Он приехал в обычной коляске, не в парадном выезде, с одним Граббе и двумя конвойными, которых оставил во дворе. Он был в штатском — в тёмном сюртуке, без орденов, без знаков. Я его встретил у дверей. Артемий принял у него пальто и удалился, и больше за весь вечер не показывался, только дважды бесшумно сменил самовар.

Мы поднялись в кабинет. Сели в кресла у камина. Камин я велел затопить, хотя на дворе было ещё тепло, — августовские петербургские вечера уже прохладны, и государь, я знал, зябнет.

Минуту мы сидели молча. Государь смотрел в огонь.

— Николай Иванович, — сказал он наконец. — Я три месяца молился. Я Вам расскажу, к чему я пришёл. Но я хочу рассказать по порядку, с начала, потому что мне важно, чтобы Вы поняли не только мой ответ, но и мой путь к нему.

— Слушаю, государь. Я никуда не тороплюсь.

Государь помолчал.

— Когда Вы мне весной сказали слово «манифест», у меня внутри всё восстало. Я подумал: вот, дошло. Этот человек, которому я доверял шесть лет, в конце концов оказался тем же, что и все они, — тем, кто хочет, чтобы я отдал власть. Кадеты этого хотели в шестом году. Дума этого хотела. Революционеры этого хотели с бомбами. И вот теперь — Вы, мягко, после девяти лет, после папки, после всего доверия. Я на Вас в ту минуту обозлился. Я Вам этого не показал, но обозлился.

Я слушал, не перебивая.

— Я уехал в Царское и стал молиться, — продолжал государь. — И в молитве я первый месяц всё спорил с Вами. Я Вам в уме приводил доводы. Я говорил: помазанник не слагает власти. Я говорил: дед бы этого не сделал. Я говорил: я присягал на самодержавие, я не имею права. Я весь июнь так проспорил, в уме, с Вами, которого рядом не было.

— И что было дальше?

— Дальше, — сказал государь, — в июле я устал спорить. И когда я перестал спорить, я задал себе один вопрос. Не «имею ли я право отдать власть». А другой. «Для чего мне власть».

Он замолчал. Смотрел в огонь.

— Я всю жизнь, Николай Иванович, считал, что власть мне дана Богом для того, чтобы я её держал. Держал крепко, передавал сыну целой, не уронил. Это я понимал как служение: удержать. И вот я в июле сел и спросил себя: а что, если служение не в том, чтобы удержать, а в том, чтобы это пошло на пользу? Что, если Бог дал мне власть не как сундук, который надо стеречь, а как воду, которую надо пустить на поле?

Я почувствовал, как у меня внутри что-то сжалось. Это были не мои слова. Я ему этих слов не говорил. Он дошёл до них сам, в молитве, за три месяца. И они были те самые — те, к которым я его девять лет вёл, не называя.

— Государь, — сказал я тихо. — Продолжайте.

— И когда я так подумал, — сказал государь, — у меня в голове само сложилось то, что Вы мне, я думаю, давно хотели сказать, но не говорили прямо. Что государство существует не для государя. Государство существует для людей. И что отдать часть власти тем, кто умеет вести дело лучше меня, ради того, чтобы людям стало лучше жить, — это не измена помазанию. Это и есть помазание. Это богоугодно.

Он произнёс это слово — «богоугодно» — сам.

Я молчал. У меня перехватило горло, и я был рад, что в кабинете полумрак и государь смотрит в огонь, а не на меня.

Девять лет. Я эту формулу выносил в себе девять лет, не смея сказать её государю в лицо, подсаживая её косвенно, через письма, через дела, через намёки. И сейчас государь сказал мне её сам, своими словами, как свою собственную, выстраданную в молитве мысль. Это было лучше, чем если бы он принял её от меня. Принятое от другого человек может потом отвергнуть. То, до чего дошёл сам, — не отвергнешь.

— Государь, — сказал я, справившись с голосом. — Это и есть то, чего я Вам девять лет не решался сказать прямо. Вы дошли до этого сами. Это значит, что это Ваше, а не моё. А значит — это прочно.

Государь повернулся ко мне от огня.

— Вы знали, — сказал он. Не спросил — сказал. — Вы все эти годы вели меня к этой мысли. Я это сейчас понимаю. Письма про земство. Письма про то, как живёт мужик. То, что Вы привезли мне записку Вашего грузина об окраинах. То, как Вы всё время поворачивали мой взгляд от трона к людям. Вы меня вели.

Я не стал лгать.

— Вёл, государь.

— Зачем?

Я посмотрел ему прямо в глаза.

— Затем, государь, что я с самого начала, с первого года, увидел в Вас человека, который может это сделать. Не каждый государь может. Ваш дед не мог — он был силён, но он держал. Ваш отец не мог — он был ещё сильнее в держании. А Вы можете, потому что Вы — и это не упрёк, это Ваша сила — не любите держать. Вам держание в тягость. Вы всю жизнь несёте власть как крест, а не как меч. Человек, который несёт власть как крест, может её отдать ради людей. Человек, который несёт её как меч, — никогда. Я в Вас увидел того, кто может. И я девять лет работал, чтобы Вы это в себе увидели тоже.

Государь долго молчал.

— Это самые странные слова, какие мне говорили в жизни, — сказал он наконец. — Мне всю жизнь говорили, что я слаб, что я не умею держать, что я уроню. Вы единственный, кто сказал, что то, в чём меня всю жизнь упрекали, — это моя сила. — Он помолчал. — Спасибо, Николай Иванович. Я Вам за это слово буду благодарен до смерти.

Мы говорили до глубокой ночи.

Артемий дважды бесшумно сменил самовар. Камин прогорел, я подложил дров сам — государь смотрел, как я это делаю, и не предложил помочь, понимая, что в моём доме это моё дело.

38
{"b":"973631","o":1}