Марина медленно поднялась с пола, чувствуя, как ноги дрожат, а тело кажется чужим и натруженным, словно она снова провела двенадцать часов на съемочной площадке под палящими софитами. С трудом справившись с металлическим предметом, который Тихонов оставил внутри неё, она с глухим стоном извлекла ложку. Звук металла, ударившегося о край пластикового таза, прозвучал в тишине группы как выстрел. Она смотрела на этот кусок столовой утвари, испачканный её слизью и позором, и чувствовала, как её охватывает глухая, безысходная ярость.
Она подошла к зеркалу, висевшему в уголке для переодевания детей. Из отражения на неё смотрела женщина с размазанной тушью и красным пятном на лбу. В этом взгляде не было больше той мягкости, которой она так гордилась последние десять лет. Теперь в глазах читалась та же пустота, что и у двадцатилетней Мальвины, когда та лежала на холодном бетоне, ожидая, пока в неё введут следующий, еще более массивный резиновый фаллос. Она вспомнила, как в одном из своих самых известных фильмов её заставили имитировать оргазм, пока в неё одновременно входили двое мужчин, а третий вбивал ей в горло стеклянный цилиндр. Тогда она научилась разделять сознание и плоть: тело принадлежало зрителю, а душа пряталась где-то глубоко в темном углу, там, где никакой режиссер не мог её достать.
Но теперь этот «темный угол» был разрушен. Тихонов не просто воспользовался её телом — он втащил её прошлое в пространство, которое она считала своим святилищем. Марина огляделась вокруг: разноцветные коврики, рисунки детей на стенах, аккуратно сложенные кубики. Всё это теперь казалось декорациями к новому, самому жестокому фильму в её карьере, где роль «жертвы» была прописана до мельчайших подробностей. Она представила, как завтра она снова будет улыбаться детям, будет рассказывать им сказки о добрых волшебниках, зная, что в её сумке или в шкафу с игрушками Тихонов может потребовать спрятать любой предмет для их следующей «игры».
Внезапно её мысли прервал звук. В коридоре послышались шаги — видимо, охранник обходил здание перед закрытием. Марина в панике начала собирать свои вещи, лихорадочно поправляя юбку и пытаясь стереть с лица следы надругательства. Она действовала на автомате, как когда-то на съемочной площадке, когда ей нужно было за секунды переодеться из образа «невинной невесты» в «доступную шлюху», чтобы не задерживать график съемок. Эта профессиональная привычка к быстрой адаптации сейчас была её единственным спасением, позволяя не сойти с ума от осознания произошедшего.
Следующее утро началось с оглушительной, почти физически ощутимой тишины. Марина стояла у окна, наблюдая, как родители один за другим высаживают детей из машин. Каждый раз, когда кто-то из взрослых улыбался ей, кивал или говорил «доброе утро», она чувствовала, как внутри неё что-то обрывается. Её кожа всё ещё горела в тех местах, где пальцы Тихонова оставили глубокие багровые следы. Она надела плотную блузку с высоким воротником и длинную юбку, стараясь скрыть следы вчерашнего кошмара, но ощущение инородности не покидало её. Ей казалось, что запах того самого пластика и металла въелся в её поры, что любой, кто подойдет ближе, почувствует аромат позора.
Когда в группу зашел Коля, Марина на мгновение замерла, едва не выронив из рук книгу с картинками. Мальчик не стал бежать к ней, как обычно. Он остановился в двух шагах, глядя на неё странным, изучающим взглядом. В этом взгляде не было детской непосредственности — только какое-то тяжелое, преждевременное знание. Марина хотела что-то сказать, обнять его, извиниться за всё, что он увидел, но слова застряли в горле. Она вспомнила, как в одном из своих фильмов «Мальвину» заставили играть роль испуганной школьницы, которую наказывает строгий учитель. Тогда она умело имитировала трепет и смущение, но сейчас её собственный страх был настоящим. Она видела, как Коля украдкой посмотрел на стол с игрушками, и её сердце пропустило удар.
Весь день прошел как в тумане. Марина механически руководила занятиями, читала стихи, помогала детям обедать, но её сознание постоянно возвращалось к образу Тихонова. Она ловила себя на том, что прислушивается к каждому шороху в коридоре, к каждому звуку открывающейся двери. Она знала, что он придет. И самое страшное было в том, что она уже начала внутренне готовиться к этому. Она поймала себя на мысли, что в её голове снова всплывают инструкции режиссера десятилетней давности: «расслабься», «не сопротивляйся», «представь, что тебе это нравится». Она ненавидела себя за эту автоматическую покорность, за то, что её тело, обученное десятилетием эксплуатации, снова переходило в режим «инструмента».
К вечеру, когда последний ребенок был забран, Марина осталась в группе одна. Она медленно обходила помещение, и её взгляд упал на полку с хозяйственным инвентарем. Там лежали пластиковые стаканы, салфетки, тяжелые ножницы для творчества. Она почувствовала, как её охватывает приступ тошноты, когда она представила, что из этого списка Тихонов может выбрать «аксессуар» для сегодняшнего вечера. Она вспомнила сцену из «Белоснежки», где ей пришлось терпеть в себе стеклянный цилиндр, пока она пыталась произнести какой-то бессмысленный текст. Тогда она думала, что это предел её унижения, но теперь она понимала: настоящий ужас не в предметах, а в том, что её жизнь превратилась в бесконечный ремейк старого порнофильма, где режиссером стал мстительный полицейский.
Дверь в группу открылась с резким, уверенным щелчком. Тихонов вошел не спеша, его шаги гулко отдавались в пустом помещении. Он не стал здороваться; его взгляд сразу переместился на Марину, которая застыла у стола с поделками, сжимая в пальцах край скатерти. В его глазах читался холодный расчет. Он медленно обвел взглядом комнату, задерживаясь на разных предметах: на тяжелом пластиковом контейнере для красок, на длинных линейках, на стопке плотных папок.
— Вижу, ты уже присмотрела для нас реквизит, — усмехнулся он, подходя ближе. — Твоё тело — отличный архив, Мальвина. Помнишь, как ты справлялась с тем огромным резиновым фаллосом в «Сказке о трех гопниках»? Кажется, там была сцена с чем-то особенно массивным. Мне всегда было интересно, сколько ты на самом деле можешь в себя вместить, прежде чем начнешь умолять о пощаде.
Марина почувствовала, как ноги становятся ватными. Она вспомнила ту съемку: ледяной ангар, свет софитов, который слепил глаза, и ощущение, как её плоть растягивается до предела, когда в неё вводили огромный, ребристый силиконовый стержень. Тогда она заставила себя верить, что это просто работа, что её тело — всего лишь резина и кожа, не имеющая отношения к её личности. Но сейчас, глядя в глаза Тихонова, она понимала, что он хочет не просто секса, он хочет вытравить из неё воспитательницу, оставив только ту раздавленную женщину с видеокассет.
— На колени, — коротко скомандовал он.
Марина опустилась на колени, чувствуя, как холодный линолеум обжигает кожу. Она не смотрела на него, сосредоточив взгляд на разбросанных по ковру разноцветных деталях конструктора, которые еще вчера казались ей символами детского счастья. Сейчас же они выглядели как обломки её прежней жизни. Тихонов не спешил. Он медленно обходил её по кругу, словно выбирая товар на рынке, и этот звук его тяжелых ботинок заставлял её сердце биться в горле.
— Помнишь, Мальвина, как в «Белоснежке» ты принимала в себя сосиски и колбасу? — его голос звучал вкрадчиво, почти ласково, что делало ситуацию ещё более жуткой. — Это было так... приземленно. Но здесь, в этом храме чистоты и воспитания, мы займемся чем-то более изысканным.