По своей живописи эта вещь непосредственно примыкает к парижским этюдам к «Кафе», к этюдам, написанным в Вёле, и особенно напоминает по приемам и по цветовой, серо-зеленой гамме «Игру в серсо». Блестящая по мастерству, свежая и сочная, она принадлежит к лучшим пейзажным мотивам, когда-либо написанным Репиным.
Одновременно с этой картиной в июле же написаны и портреты его шурина штабс-капитана А. А. Шевцова, в фуражке, и его жены, М. П. Шевцовой[305].
Со Стасовым он свиделся только на второй неделе после своего возвращения, но картины еще не прибыли и самого главного материала для беседы не было. Багаж прибыл только в августе.
В конце июля Стасов писал своему брату: «В прошлую пятницу я позвал Мусоргского вместе с Репиным, и этот последний был в великом восторге от всего, что Мусоргский насочинял в эти 3 года, пока его не было здесь. Да ведь и в самом деле Мусоргский все это время так крупно шел вперед, что просто мое почтение, и только „Музыканты“ (Римский-Корсаков, Кюи и тому подобные) не в состоянии этого ни видеть и ни понимать. Но картина Репина и до сих пор еще не пришла, и значит я все еще не знаю, как считать: провалился или нет Илья со своим „Садкой“? А жаль будет, еслида: как возрадуется всякое старье и вся плесень в Академии, как они еще больше будут плясать и скакать вокруг своего будущего златого тельца Семирадского, с его „Нероном“, фальшивым и лже-блестящим!»[306].
Но вот долгожданный багаж прибыл и распакован. Репин не звал Стасова, пока вещи не были несколько приведены в порядок. Однако, сгорая от нетерпения, Стасов сам зашел к Репину и хотя не застал его дома, но вещи все увидал и в тот же день написал автору свое мнение. Это письмо не сохранилось или оно где-нибудь затерялось, но смысл его выясняется из ответного репинского письма:
«Очень обрадовали Вы меня Вашим письмом — слова „без лести предан“ я принимаю за чистую монету, а потому все, сказанное Вами, для меня драгоценно. Все это подымает и ободряет меня, всему этому я верю и согласен со всем. Положим, что картина еще не крыта лаком (это вызовет больше блеску и силы красок, но это не прибавит в общем ни воображения, ни изобретательности), словом, я согласен совершенно с Вашим приговором, и больше этого сделать не мог…
Пожалуйста, пишите, как найдет ее Мусоргский, но также без всякой лести. Жду с нетерпением.
А заметили ли Вы этюд негритянки, скажите и об ней слова два, если это стоит»[307].
Приговор Стасова был, видимо, суров, хотя и облечен в мягкую форму. Репин был к нему готов, после суда Крамского, да и его собственного суда, но эта соль, попавшая на зиявшую и без того рану, причинила ему мучительную и длительную боль, которую не могло смягчить даже ласковое письмо «Мусорянина» с положительным отзывом[308].
На дерновой скамье. 1876. ГРМ.
На беду, он опять очутился без денег. А тут еще Григорович, несмотря на свое обещание, отказался приобрести «Иванушку-дурачка» для музея[309], и от наследника никак не удавалось получить остатка денег, так как его не было в Петербурге[310]. Он отчаялся получить их еще в том же году. Пришлось опять идти в магазин к Беггрову, куда он просит Стасова как-нибудь зайти. «Зайдите мимоходом к Беггрову, там я поставил один этюд, в малороссийском костюме барышни. „Барышня-крестьянка“ вечером у плетня, этюд»[311].
Стасовский приговор не сразу возымел свое действие на Репина. Вначале он даже не почувствовал всей его беспощадности, благодаря той бережности и нежности, с которой он был преподнесен. Но чем дальше, тем навязчивее возникали в памяти отдельные фразы и слова. Самое ужасное было то, что в них была неотразимая сила логики. Одновременно это было и самое обидное.
Откровенное мнение Стасова, высказанное в кругу близких, — ибо в печати он горячо защищал «Садко», вопреки собственному убеждению, — мы знаем; возражать против него, действительно, нечего.
М. П. Шевцова. 1876. Одесская гос. картинная галерея.
По мнению Стасова, все, что Репин мог увидать для своего «Садко» в жизни и действительности, например игру воды, наблюденную им в берлинском аквариуме, он передал хорошо. Все остальное — сочинено, а не высмотрено, не пережито и не перечувствовано, а посему «от лукавого». Картина вообще мало вразумительна и неизвестно для чего написана. Садко, долженствующий изображать аллегорически самого автора, — откуда это видно? — и девушка-чернавушка, изображающая не то Россию, не то русское искусство, — что еще менее видно, — вышли до крайности невыразительно и бесцветно. Так же бесцветны и нежизненны и все другие красавицы-царевны. Непонятно для зрителя, без специальных пояснений или надписей, что, собственно, хотел сказать художник своей аллегорией?
В. А. Репина. В Чугуеве. 1876. Была в собр. И. И. Бродского.
Если то, что Россия русскому милее, дороже всего на свете, при всей своей неприглядности, то едва ли стоило писать большую сложную картину для иллюстрации столь банальной мысли.
Но даже и эта мысль вовсе не выражена ни в фигуре, ни в лице Садко, весьма безучастно глядящего на дочерей морского царя. Если автор хотел показать привлекательность и обаятельность русской девушки-чернавушки, то этого также не получилось: она стоит в хвосте шествия, еле заметна и менее всего обворожительна[312].
«Кафе» Стасов уже видел в Париже, в Салоне, и его мнение о нем, тоже не слишком благоприятное и в общем совпадающее с мнением Крамского, было Репину известно.
Мужик с дурным глазом. 1877. ГТГ.
Репин долго не мог прийти в себя и перестал видеться со Стасовым. Смысл стасовского приговора был ясен: «Вся поездка за границу была ни к чему: русскому надо жить и работать в России, надо бросить сочинительство, а изображать жизнь, словом, надо продолжать линию „Бурлаков“». Опять полное совпадение с платформой Крамского, опять та же мысль, против которой он так горячо и красноречиво восставал в своей письменной дискуссии с Крамским.
Через два месяца, вспоминая вдали от Петербурга тяжелые минуты своих бесед со Стасовым, Репин писал ему:
«Мне только тут показалось ясно, что Вы поставили на мне крест, что Вы более не верите в меня и только из великодушия еще бросаете кусок воодушевления и ободрения, плохо веря в его действие… Мне как-то тяжело стало идти к Вам, и я поскорее уехал»[313].
Мужичок из робких. 1877. Горьковский обл. художественный музей.
Репину и без того хотелось поехать с семьей в Чугуев, повидать своих, пожить в глуши, вдали от всех «заграниц», среди родной обстановки, родных людей, в самой гуще своеобразной, самобытной жизни, а тут еще этот явный провал заграничной поездки. Теперь он уже, не откладывая ни на один день, готовится к отъезду. Быть может, там спадет с него то дьявольское наваждение, которое опутало его за рубежом.
В начале октября Репины покинули Петербург. Проездом остановились на 5 дней в Москве. Уже в свой первый приезд в Москву, в 1872 г., Репин решил во что бы то ни стало, по возвращении из-за границы, поселиться в этом городе, совершенно его очаровавшем своими памятниками старины, простотой нравов и всем жизненным укладом.
Теперь, вторично попав в Москву, он окончательно остановился на мысли не возвращаться более в Петербург, а прямо из Чугуева приехать в Москву и здесь остаться.
В Москве он прежде всего поехал к Третьякову, в его галерею. Здесь особенно сильное впечатление произвели на него портреты Льва Толстого и И. И. Шишкина, написанные Крамским в 1873 г. «ПортретграфаЛ. ТолстогоКрамского чудесный, может стоять рядом случшимВан Диком. Шишкина портрет его же тоже очень хорош, превосходный»[314].