Крамской, упрекая Репина за то, что он взялся не за свое дело, ибо не ему, «провинциалу, попавшему в столицу», осилить такой сверхпарижский сюжет, как «Парижское кафе», обмолвился в своем письме фразой, задевшей Репина за живое: «…Вы еще не умеете говорить тем языком, каким все говорят [т. е. они, французы], и потому Вы не можете обратить внимание французов на свои мысли, а только на свой язык, выражения и манеры»[259]. На это Репин с запальчивостью возражает:
«И даже насчет языка Вы ошибаетесь: язык, которым говорят все, мало интересен, напротив, язык оригинальный всегда замечается скорей, и пример есть чудесный: Manet и все эмприсионалисты»[260].
Репин уже не только сам увлекается импрессионистами, но занимается их пропагандой среди верхов парижской русской колонии. Особенно горячо и часто он спорит с Тургеневым, который долго никак не хотел признать в них достоинство, но постепенно и он сдался, о чем Репин с торжеством сообщает Стасову:
«И[ван] С[ергеевич] теперь уже начинает верить в эмприсионалистов, это, конечно, влияние Золя. Как он ругался со мной за них в Друо. А теперь говорит, что у них только и есть будущее. Этот раз Manet рефюзировали в Салоне, и он теперь открыл выставку в своей мастерской. Ничего нового в нем нет, все то же; но „Канотье“ не дурен; а браковать его все-таки не следовало, в Салоне он имел бы интерес»[261].
Блестящей иллюстрацией к этим отрывкам из репинских писем 1875 г. могут служить те этюды к «Кафе», которые писались одновременно с ним или несколько ранее. На выставке Репина и Шишкина, бывшей в 1891 г. в Академии художеств, их было 12. Большинство их ушло за границу вместе с картиной, и только пять этюдов удалось обнаружить за время революции в пределах Советского Союза[262]. Если бы все эти 12 этюдов были собраны воедино, их, вероятно, не трудно было бы разложить в порядке хронологической последовательности написания, на протяжении почти целого года. Анализ рисунка, живописи и фактуры дал бы, конечно, еще более полную иллюстрацию к вопросу об истоках репинского искусства эпохи «Парижского кафе».
Но и существующих у нас пяти этюдов, бывших на репинских юбилейных выставках в Третьяковской галерее — в 1924 г. и Русском музее — в 1925 г., достаточно, чтобы прийти к безошибочному выводу: Репин был в то время, несомненно, во власти художественных течений Парижа. На любой выставке, не подписанные и не снабженные этикетками, они были бы приняты за произведения исключительно одаренного французского художника, современника ранних импрессионистов. Из этих этюдов особенно замечателен висящий ныне в Русском музее и изображающий даму, стоящую около стула. В картину она не попала или, вернее, поверх нее написаны другие фигуры.
О влиянии импрессионистов особенно красноречиво говорят такие превосходные этюды, как «Окраина Парижа» (1874) и «Дорога на Монмартр» (1876).
Картина Репина долгое время оставалась в полной неизвестности, заставленная другими холстами в мастерской художника.
В 1916 г. она была им извлечена, реставрирована И. К. Крайтором, у которого я ее видел, и затем продана шведу Монсону в Стокгольм, страстному коллекционеру репинских произведений. Приблизительный размер картины — 170 сантиметров высоты и 270 — ширины.
В картине нет той свободы и широты живописи, которые мы видим в этюдах. Репин долго и упорно работал над этим холстом, неоднократно переписывая наново уже готовые фигуры. Взяв ее с выставки, он опять много над ней работал, закончив ее только в 1876 г. Много лет спустя, в 1916 г. он вновь переписал некоторые куски картины, полностью переписав голову первопланной дамы. В первоначальной редакции это была типичная парижская кокотка, дерзкого, вызывающего вида, знающая себе цену, красивая, с томными, подведенными глазами, заметно накрашенная. Чем был недоволен Репин, что его не удовлетворяло в этой прекрасной голове, лучшей во всей картине, законно занимавшей в ней центральное место, так и осталось загадкой. Репин не оставил ни одного миллиметра старой живописи головы, придав ей другой поворот и в корне изменив выражение.
Прежде голова была задорно поднята кверху, теперь Репин ее опустил. Вместо парижанки появилась какая-то русская провинциальная барышня — застенчивая, робкая, забитая, конфузливая Сонечка Мармеладова, кающаяся в своей жизни. Сразу пропал весь смысл центральной сцены: с такой девицей не стал бы переглядываться сидящий сзади француз.
По моему совету, владелец картины поручил опытному реставратору удалить верхний слой записи, что блестяще удалось: картине возвращен ее первоначальный смысл.
Она изображает обширный зал кафе, с массой столиков, за которыми сидят обычные завсегдатаи парижских кафе.
На первом плане сидит в вызывающей позе кокотка, играющая крошечным, модным тогда зонтиком, с томными, подведенными глазами и накрашенными губами. За следующим, рядом с нею, столиком сидит, обернувшись к ней спиной и заглядываясь на нее, посетитель в цилиндре, явно выведший из себя своим легкомысленным поведением тут же около него сидящую даму преклонного возраста, видимо жену, к вящему удовольствию улыбающейся во весь рот второй его соседки, за тем же столом. Двое молодых людей — тоже в цилиндрах, ибо почти все посетители в цилиндрах — поднялись со своих мест и направляются к выходу: один из них неистово зевает, другой, в монокле, надевает перчатки, оглядываясь на скандалистку-кокотку. Слева сидит нейтральный и безразличный читатель газет, а за ним два пожилых буржуа, занятых разговором и безучастно относящихся к пикантному эпизоду. Сзади, справа, за уходящими молодыми людьми, видны типичные посетители кафе разных возрастов и состояний.
Общий цветовой тон картины правдив и красив, типы характеризованы метко и остро, в композиции нет ничего условного — вся сцена выхвачена из жизни и полна тонко наблюденных случайностей, дающих ей живой трепет и занятность.
Садко. Деталь картины. 1875–1876. ГРМ.
Единственным недостатком картины является некоторая засушенность живописи.
Выше мы видели, что Крамского удивил и не порадовал уже самый выбор сюжета, о котором он узнал стороной. Старого учителя Репина, а теперь его товарища и друга, это вызвало на откровенное письмо, очень задевшее бывшего ученика.
«Вы мне не говорили о сюжете своей картины, я только слышал о ней, — пишет он Репину в августе 1875 г. — Хорошо. Я одного не понимаю, как могло случиться, что Вы это писали? Не правда ли нахальный приступ? Ничего, чем больше уважаешь и любишь человека, тем обязательнее сказать прямо. Я думал, что у Вас сидит совершенно окрепшее убеждение относительно главных положений искусства, его средств и специально народная струна. Что ни говорите, а искусство не наука. Оно только тогда сильно, когда национально. Вы скажете, а общечеловеческое? Да, но ведь оно, это общечеловеческое, пробивается в искусстве только сквозь национальную форму, а если и есть космополитические, международные мотивы, то они все лежат далеко в древности, от которой все народы одинаково далеко отстоят. Это раз. Да кроме того, они тем удобны, что их всякий обрабатывает на свой манер, не боясь быть уличенным. Что касается теперь текущей жизни, то человек, у которого течет в жилах хохлацкая кровь, наиболее способен (потому что понимает это без усилий) изобразить тяжелый, крепкий и почти дикий организм, а уж никак не кокоток. Я не скажу, чтобы это не был сюжет. Еще какой! Только не для нас: нужно с колыбели слушать шансонетки, нужно, чтобы несколько поколений раньше нашего появления на свет упражнялись в проделывании разных штук. Словом, надо быть французом. Короче, искусство до такой степени заключается в форме, что только от этой формы зависит и идея»[263].
О картине Репина Крамской узнал от А. И. Куинджи, только что вернувшегося из поездки по Европе, бывшего и в Парижском салоне в июне 1875 г. и видевшего картину[264]. Он, видимо, и сказал Крамскому, что картина успеха не имела и что это ошибка и даже скандал для Репина.