— Тут нет ни сочных планчиков, ни академической условной подкладки избитых колеров; а как верно уходит эта световая щека, сколько тела чувствуется в виске, на лбу, в мелких складках!..
Хотя я был очень поднят и польщен такой похвалой Крамского, но я не совсем понимал те достоинства, о которых он так горячо говорил; я их совсем не ценил и не обращал на них внимания. Напротив, меня тогда сводили с ума некоторые работы даровитых учеников, их ловкие удары теней, их сильные красивые блики. „Господи, какая прелесть! — говорил я про себя с завистью. — Как у них все блестит, серебрится, живет!.. Я так не могу, не вижу этого в натуре. У меня все выходит как-то просто, скучно, хотя, кажется, и верно“. Ученики говорят: сухо. Я только недавно стал понимать слово „сушь“. Пробовал я подражать их манере — не могу, не выдержу — все тянет кончать больше, а кончить — засушишь опять. „Должно быть, я — бездарность“, — думал я иногда и глубоко страдал»[116].
Действительно, если сравнивать уцелевшие рисунки Репина, например «Натурщика-юношу» 1866 г., с сохранившимися рисунками его академических товарищей, получавших первые номера, то те кажутся более эффектными, как будто даже более талантливыми, на самом же деле они только академичнее, они только — иллюстрация на тему: «натура — дура, а художник — молодец». Но, конечно, Репин был бесконечно искреннее, честнее, правдивее этих молодцов эффектной светотени. Кто знает, удержался ли бы он на своем «сухом», но единственно для него, Репина, верном и правильном пути, если бы не постоянная поддержка Крамского и его советы, которым он до конца остался верен.
Хваля Репина за правдивость передачи натуры, Крамской тут же нещадно бранил его за всякую академическую дребедень, замечавшуюся им в приносимых эскизах. Узнав, что он работает над темой «Потоп», заданной Академией, он просил занести эскиз после экзамена. И как же ему за него досталось!
«Бессознательно для себя, я был тогда под сильным впечатлением „Помпеи“ Брюллова, — рассказывает Репин. — Мой эскиз выходил явным подражанием этой картине, но я этого не замечал. На первом плане люди, звери и гады громоздились у меня на небольшом остатке земли, в траги-классических позах. Светлый язык молнии шел через все небо до убитой и корчащейся женщины в середине картины. Старики, дети, женщины группировались и блестели от молнии. Я уже, с тайным волнением, думал, что произвел нечто небывалое. Что-то он скажет теперь! Он меня уже порядочно избаловал похвалами… Приношу.
Натурщик спиной. 1867. ГРМ.
— Как, и это вы? — сказал он, понизив голос, и с лица его в миг сошло веселое выражение, он нахмурил брови. — Вот, признаюсь, не ожидал… Да ведь это „Последний день Помпеи“… Странно! Вот оно как… Да-с. Тут я ничего не могу сказать. Нет, это не то. Не так…
Я тут только впервые, казалось, увидел свой эскиз. Боже мой, какая мерзость! И как это я думал, что это эффектно, сильно!»[117]
Самое забавное, что Крамской, напомнил ему, что на ту же тему есть картон Бруни и не плохой.
У него взято всего три фигуры: старик с детьми, должно быть; они спокойно, молча сидят на остатке скалы; видно, что голодные, отупелые — ждут своей участи… Совсем ровная, простая, но страшная даль. Вот и все. Это был картон углем, без красок, и производил ужасное впечатление. Оттого, что была душа положена. Этого только недоставало: у Бруни столь презираемого, было прекрасно, а у него — такая гадость. Было от чего прийти в отчаяние!
И временами такое отчаяние действительно приходило. Репин, как и Крамской, уже с юных лет тянулся к просвещению. Он не упускал случая побеседовать на всякие «умные темы» со студентами, от сопоставления с которыми все осязательнее становилось его собственное невежество.
«…Я впадал в жалкое настроение, — говорит об этих минутах Репин. — Это настроение особенно усилилось, когда я познакомился с одним молодым студентом университета. Узнав меня несколько, он объявил, что мне необходимо серьезно заняться собственным образованием, без чего я останусь жалким маляром, ничтожным, бесполезным существом. „Хорошо было бы, если бы вы совсем бросили этот вздор, ваше искусство. Теперь не то время, чтобы заниматься этими пустяками“»[118].
Репина так взволновал этот разговор, что он несколько дней ходил, как пришибленный. А студент, как нарочно, подливал масла в огонь, давая ему разные подходящие к случаю книжки и приводя в пример таких людей, как Шевченко, который ведь тоже сначала «поганым искусством» занимался, пока не взялся за дело.
Репин пошел к Крамскому и рассказал ему о своем намерении года на три, на четыре совсем оставить искусство и заняться исключительно научным образованием.
«Он серьезно удивился, серьезно обрадовался и сказал очень серьезно: „Если вы это сделаете и выдержите ваше намерение, как следует… — великое дело. Знание — страшная сила… Ах, как я жалею о своей юности. Вот вы-то еще молоды, а я… вы не можете представить, с какой завистью я смотрю на всех студентов и всех ученых… Не воротишь! Поздно…“»[119].
И все же Репин, даже после такой горячей поддержки высоко ценимого учителя, не только не решился бросить на несколько лет живопись, но, напротив, отдается ей теперь с еще большим жаром, чем прежде. Художник взял верх над скептиком. Даже больше того — он решается идти к самому Бруни, после того как он узнал от Крамского, что тот способен писать еще потрясающие вещи.
Случай скоро представился. Был задан эскиз «Товия мажет глаза ослепшему отцу своему». Как особую милость Репину, в числе немногих учеников, объявили, что он может в такие-то часы побывать у ректора Ф. А. Бруни и выслушать у него указания по поводу эскиза.
И. С. Панов, художник. 1867. ГРМ.
Бруни принял Репина ласково, внимательно осмотрел эскиз и сказал, что воображение у него есть, но компонует он некрасиво и слабо. Он посоветовал ему вырезать из бумаги фигурки его эскиза и попробовать передвигать их на бумаге одну к другой — дальше, ближе, выше, ниже — и когда группировка станет красива, обвести ее карандашом.
«Это был хороший практический совет старой школы, но мне он не понравился, — прибавляет Репин, — я даже смеялся в душе над этой механикой. „Какое сравнение с теориейтого? — подумал я, вздохнув свободно на улице. — Разве живая сцена в жизни так подтасовывается? Тут всякая случайность красива. Нет, жизнь, жизнь ловить! Воображение развивать. Вот что надо… А это — что-то вырезывать да передвигать… Воображаю, как он расхохочется!..“»[120].
Получив на конкурсе 8 мая 1865 г. вторую серебряную медаль за эскиз «Ангел смерти избивает всех новорожденных египтян» и тем самым удостоившись звания свободного художника, освобождавшего его, наконец, из податного состояния и из числа военных поселян, Репин принимается за жанровую картину, начатую еще летом предыдущего года. Она написана в течение лета 1865 г. в квартире Шевцовых и изображает комнату сыновей Шевцова. На заднем плане лежит на диване молодой человек. Спереди, перед окном, за столом, на котором видны грифельная доска и тетради, сидит другой юноша, посылающий воздушный поцелуй девушке, виднеющейся в окне противоположного дома. Обе фигуры юношей писаны с молодых Шевцовых.
Картина эта, вышиной в 38 и шириной в 46 см, была выставлена Репиным на академической выставке 1865 г. под названием «Приготовление к экзамену» (вместе с женским портретом А. Ф. С.). После долгого пребывания в неизвестности, она наконец попала, незадолго до революции, в Русский музей[121], где является драгоценным звеном и важным документом в творчестве мастера.
Она вся написана с натуры, очень старательно и любовно. Выдержанная в духе тех милых, шутливых жанровых вещиц, которые стали появляться на академических выставках с 50-х годов и были подписаны никому не известными именами Чернышева, Андрея Попова, Цветкова, Мясоедова и др., картина Репина ясно обнаруживает его симпатии и в известном смысле истоки его искусства.