Двадцать седьмого августа Курбе сам писал Жюльетте: «Я очень счастлив, что меня перевели в этот лазарет; я полностью оправился от страданий, вызванных одиночным заключением. Одиночество ослабляет мозг… Я тощ, как в день своего первого причастия; ты будешь немало удивлена. Ухаживает за мной сестра Клотильда; она очень мила со мной и в обход правил дает мне столько еды, сколько может… Наши дела слушаются уже несколько дней, адвокаты делают все, что в их силах. У меня лучший адвокат Парижа. К тому же у него прекрасные отношения со всеми политическими группировками. Мне его нашел г-н Греви. Если меня приговорят только к ссылке, я не обжалую приговор. Я отбуду наказание, не прося ни у кого милости; я не хочу, чтобы те, кто имел бесстыдство преследовать меня при моих заслугах, отделались от меня такой дешевой ценой. Нет, я оставлю за собой право обвинить их когда мне вздумается. Большинство здесь считает, что я буду оправдан. Если меня приговорят к тюремному заключению, я буду добиваться, чтобы его заменили высылкой. Если оправдают — проведу, наверное, неделю-другую на море, а уж потом приеду к вам: мне очень нужны морские купания — я ни разу в этом году не купался [в море]… Кроме того, я должен сразу же после суда, еще до возвращения домой, вчинить иск муниципальным властям Орнана… Эти идиоты — форменные убийцы: их решение [снять „Ловца форели“] основывалось на предположении, что я обязательно буду осужден, и если бы я не скрылся, они меня просто пристрелили бы. Вопрос о колонне полностью отпал… Остается лишь обвинение в участии в Коммуне, где я лишь выполнял свою миссию [сохранять произведения искусства]… Кроме того, несмотря на все выдвинутые против нас обвинения, я считаю за честь свое участие в Коммуне, потому что такое правительство в принципе похоже на швейцарское, — оно идеальное государственное устройство: уничтожает невежество, исключает войны и привилегии… Если отправлюсь в Швейцарию, все вы переберетесь ко мне, а поеду я в Невшатель… Не отвечай на это письмо неделю: все, что бы вы ни написали, может мне повредить, особенно [письма] от отца»[407].
Курбе был чересчур оптимистичен. 2 сентября суд приговорил его к шести месяцам тюрьмы, вдобавок к трем месяцам предварительного заключения. Он был приговорен также к пятистам франкам штрафа, не считая его долю судебных издержек. Каждого из осужденных обязали уплатить как общие, так и личные судебные издержки, а поскольку люди это были в основном безденежные, Курбе добровольно рассчитался за товарищей, что вместе с его собственными потерями составило 6850 франков. Художник сам понимал, что наказание, определенное ему, было мягким в сравнении с жестокими приговорами, вынесенными большинству обвиняемых; к тому же он все еще надеялся на смягчение кары.
Третьего сентября он сообщил о приговоре семье: «Я осужден на шесть месяцев тюрьмы и все еще не понимаю за что. Эти люди [судьи] стараются угодить публике. Даже после того, как было доказано, что я не имел касательства к разрушению колонны, они все равно утверждают, что я принимал в нем участие… По-моему, им нужно создать впечатление, что виноваты все, а затем простить меня; конечно, это для меня отнюдь не то же [что оправдание]: если бы не приговор, я мог бы сам предъявить обвинение муниципальным властям Орнана. Еще не знаю, буду ли просто освобожден или срок заключения заменят мне изгнанием… Подавать апелляцию не буду, чтобы не мешать их плану [смягчить или изменить приговор]. Меня также присудили к штрафу в пятьсот франков, опять-таки неизвестно за что. Они думают, я — богач, это широко распространенное мнение. Должно быть, я действительно кажусь богачом, потому что толст. Как все обернется, увидим, но мне почти наверняка не придется отбывать срок в тюрьме. Моим товарищам вынесены очень суровые приговоры: одним — тюрьма, другим — ссылка, двум — смертная казнь, но последние [смертные приговоры] не будут приведены в исполнение. Все ожидали, что меня оправдают; я так не думал, потому что знаю этих людей и знаю, как они раздражены презрением, которое мы выказывали им нашей работой в Париже… Не волнуйтесь, вся эта нелепость не действует на меня»[408].
Все это были пустые догадки: суд не собирался ни смягчать, ни менять меру наказания. После приговора Курбе перевели во временную тюрьму Оранжери в Версале, где ему пришлось спать «на трехсантиметровом слое насекомых»[409]. 22 сентября его этапировали в старую парижскую тюрьму Сент-Пелажи на улице Пюи де л’Эрмит, между улицей Монж и Ботаническим садом. Выстроенное в 1665 году как приют для бывших проституток, это старинное здание было «поражено проказой старости; сколько его ни чистили, ни подновляли, ни перекрашивали, оно оседало под тяжестью своего внушительного возраста…»[410]. Тюрьму эту снесли в 1899 году. Камер в ней не было — одни только дортуары да несколько каморок для заключенных, которые могли себе позволить жить на своем коште, то есть получать за свой счет еду из ресторана. Для политических заключенных существовал «павильон принцев», где в свое время сидел Шоде. Курбе не поместили в это более удобное помещение, но он получил разрешение жить на своем коште. Еду ему приносили из пивной Лавера, и художник наслаждался уединением в каморке № 4, где стояли железная койка, два стола и три стула. Дверь на ночь запирали, но днем она была открыта, и Курбе мог общаться с другими заключенными или гулять по мрачному двору. К крайнему своему отвращению, он должен был носить арестантскую одежду — серые штаны и куртку.
«Со вчерашнего дня нахожусь в Сент-Пелажи, — писал он Кастаньяри, — с нами решено обращаться, как с обыкновенными преступниками, а не политическими заключенными; мы по самые уши сидим среди воров. Сделано все, чтобы унизить нас… Попросите, пожалуйста, у префекта полиции пропуск для свиданий со мной, а также [пропуска] для моей сестры и зятя. Мне нужно уладить дела с помещением, которое я снимал на улице Вье-Коломбье под клуб [там хранились принадлежавшие ему подделки под старых мастеров]; буду счастлив, если Вы присоветуете что-нибудь по этому поводу моему зятю… Если кто-либо из моих друзей пожелает прийти с Вами, получите пропуска и на них»[411]. Однако лишь 15 декабря Кастаньяри исхлопотал разрешение на два свидания с Курбе в неделю.
Художник уже больше года не притрагивался к кисти, но вынужденная праздность тюремной жизни вызвала в нем страстное желание снова начать писать. Другое письмо к Кастаньяри говорит о крушении его надежд: «Произошло нечто странное: мне не позволяют работать. Несмотря на просьбы сестры и мои, г-н Валантен [генерал Валантен, префект полиции] не соглашается дать разрешение… Это тем сильнее огорчает меня, что у меня возникла идея: хочу написать Париж с птичьего полета и небо над ним, как на моих маринах. Неповторимая возможность: крыша здания опоясана галереей… вид великолепный, может получиться так же интересно, как мои марины в Этрета. Но мне… с неслыханной жестокостью отказывают в выдаче необходимого инструмента. Так в Сент-Пелажи обращаются только со мной: всех остальных заставляют работать. Требуют, чтобы я шил войлочные туфли, а я этого не умею и плачу [вместо этого] пять су в день из своих двадцати франков в неделю, которые мне разрешается тратить на питание… Вы встречаетесь с Гамбеттой, объясните ему все и попросите дать разрешение или заказ [на картину], который обяжет меня работать… Торопитесь: погода стоит хорошая, и я должен этим воспользоваться»[412].
Жюльетте он сообщал 22 сентября: «У меня не было возможности написать: свобода моя ограничена, я не могу ни писать, ни получать письма без просмотра их префектом, который очень неприязненно настроен ко мне. Вот почему я велел тебе не писать; здесь очень странно истолковываются самые невинные и естественные вещи… Я чувствую себя лучше, здоровье мое налаживается… Теперь я могу выходить на воздух и разговаривать с людьми, хотя они [власти] имели наглость поместить нас с ворами и убийцами. Но все это мало меня трогает; ты же знаешь, я просто не замечаю попыток унизить меня… Отовсюду я получаю поздравительные письма — из Германии, Англии, Швейцарии; меня поддерживают все, кроме реакционеров и наймитов правительства и Наполеона… Сестра [Зоэ] болеет от вечного беспокойства, гордость ее уязвлена. Что до меня, то я не перестаю смеяться над всем этим, так что по поводу меня не убивайся. У меня здесь нет ни в чем недостатка… Месяц я уже отсидел, осталось всего пять… Люди здесь так много разговаривают, что ничего не успевают делать. Я постараюсь получить краски и немного поработать. Не знаю, добьется ли сестра моего перевода в частную лечебницу… Там я мог бы принимать друзей и иметь модели… Я слышал, ты хочешь приехать сюда; прошу, умоляю тебя — не приезжай; я буду в отчаянии, зная, что ты одна на пути сюда и в Париже, где очень опасно. Тебя могут арестовать, почти наверняка арестуют. Сестра [Зоэ] не арестована, потому что она замужем, но все сестры, братья и отцы моих друзей сидят в тюрьмах. Самую большую радость, какую вы с Зели можете мне доставить, — это оставаться дома и, главное, не тревожиться… В этом году я не попаду домой к сбору винограда. Непрерывно думаю о вас. Что-то вы там поделываете?»[413]