Всласть насоветовав мне быть, как они выразились, „славным малым“, они повезли меня на завтрак к Дуй в Пале-Рояль, где нас ожидал г-н де Ниверкерк. Завидев меня, он кинулся жать мне руки и уверять, что он в восторге от моего согласия позавтракать вместе и хочет говорить со мной начистоту: он не скрывает, что пришел обратить меня на путь истинный. Двое остальных обменялись взглядами, говорившими: „Экая неловкость! Он все испортил“. Я ответил, что уже давно обращен, но если он способен научить меня смотреть на вещи по-другому, я ничего лучшего не желаю. Он продолжал уверять, будто правительство очень удручено тем, что я иду своим путем в полном одиночестве, что мне следует изменить свои взгляды, то есть „разбавить свое вино водой“, что все ко мне расположены, что я должен перестать упрямиться, — словом, целую кучу глупостей в том же духе. Закончил он, объявив, что правительство желает, чтобы я написал в полную меру своих возможностей картину для выставки 1855 года и что я могу рассчитывать на его слово, если представлю эскиз, а когда картина будет готова, ее рассмотрит жюри из художников по моему выбору и комиссия, которую назначит он сам.
Можете себе представить, в какую ярость привело меня такое предложение. Я тут же ответил, что совершенно не понимаю, о чем он ведет речь, потому что он называет себя представителем правительства, а я отнюдь не считаю себя членом последнего, что я сам себе правительство и не жду от его правительства, чтобы оно могло сделать что-либо приемлемое для моего. Затем я сказал, что для меня его правительство все равно что частное лицо: если ему нравятся мои картины, оно может их купить, а я прошу лишь одного: чтобы на выставке искусству была предоставлена полная свобода и чтобы триста тысяч, отпущенные согласно бюджету, не были истрачены на науськивание на меня трех тысяч художников. Я добавил, что я — единственный судья своей живописи, что я не только художник, но и человек, что я пишу не ради искусства для искусства, а ради обретения интеллектуальной свободы, что, изучая традиционное искусство, я сумел освободиться от его влияния и что я один среди всех современных французских художников наделен силой, достаточной для того, чтобы оригинально изображать как самого себя, так и мое окружение, и т. д. и т. п.
На это он возразил: „А вы гордец, господин Курбе!“ — „Удивляюсь, — парировал я, — что вы заметили это только сейчас. Я самый гордый и надменный человек во Франции, сударь!“ Этот субъект, вероятно, самый большой болван, какого я видел в жизни, остолбенело глазел на меня. Он был тем более ошеломлен, что обещал своим господам и придворным дамам показать, как он за двадцать — тридцать тысяч франков купит человека. Он осведомился также, пошлю ли я что-нибудь на эту выставку. Я ответил, что никогда не принимаю участия в конкурсах, потому что не признаю никаких судей, хотя, может быть, из нахальства отправлю на выставку свои „Похороны“, которыми дебютировал и в которых воплощены мои принципы… но что я надеюсь устроить свою персональную выставку, которая станет соперницей их выставки и принесет сорок тысяч франков, а столько я, конечно, на последней не заработаю. Я также напомнил, что правительство должно мне пятнадцать тысяч франков, которые нажило на входных билетах на предыдущие выставки: туда, как уверяли меня служители, они впускали в день по двести человек, желавших посмотреть моих „Купальщиц“. На это Ниверкерк ответил очередной глупостью, заявив, будто эти лица приходили не затем, чтобы полюбоваться картиной. Я без труда отвел это возражение, поставив под вопрос авторитетность его личного мнения и объявив, что дело не в том, приходили посетители критиковать или восхищаться, а в том, что правительство в любом случае взыскивало входную плату и что половина отчетов в газетах была посвящена моим картинам. На это он сказал: очень, мол, прискорбно, что на свете существуют люди, рожденные разрушать самые прекрасные институты и что я — яркий пример такого человека. Посмеявшись до слез, я уверил его, что жертвами подобных людей могут оказаться лишь он сам да академии…
В конце концов он встал с места, оставив нас троих в зале ресторана. Когда он уже подходил к двери, я нагнал его, взял за руку и сказал: „Прошу верить, сударь, что мы и впредь останемся друзьями“. Затем я вернулся к Шенавару с Франсе и также попросил их верить, что они идиоты. После этого мы пошли пить пиво.
Да, мне вспомнилось еще одно высказывание г-на де Ниверкерка: „Надеюсь, господин Курбе, — сказал он, — что у вас нет оснований жаловаться: правительство достаточно заигрывает с вами. Никто не может похвастаться таким вниманием к своей особе, как вы! Заметьте, что и на завтрак вас сегодня приглашало правительство, а не я“. Одним словом, я в долгу у правительства за завтрак. Я собирался расплатиться с ним, но это разозлило Шенавара и Франсе…
У меня в работе с полдюжины полотен, которые, вероятно, закончу к весне… Счастлив, что Вы полагаетесь на меня. Не сомневайтесь: я не подведу. Окажите мне честь верить в это, потому что порукой тому — ненависть к людям и обществу, которая угаснет лишь вместе со мной. Весь вопрос упирается во время — значит, Ваша роль важнее, чем моя: у Вас в руках средства, которых мне всегда не хватало и будет не хватать. При Вашем образовании, уме, смелости и денежных ресурсах Вы можете спасти нас при жизни и помочь нам прожить еще целое столетие! Я по возможности скоро завершу то, что начал, заверну в Париж и навещу Вас в Монпелье, если Вы все еще будете там, а застану Вас в Париже — мы вместе съездим за Вашей коллекцией, если решим устраивать выставку»[158].
Курбе явно доставляло удовольствие подкусывать директора департамента изящных искусств. Ниверкерк в самом деле был добросовестным, но ограниченным чиновником, упрямым приверженцем традиций и заклятым врагом всего неортодоксального в искусстве. В вышеприведенном письме содержится первое известное нам упоминание о намерении Курбе устроить выставку своих работ одновременно с гигантской Всемирной выставкой 1855 года, но совершенно отдельно от нее. Он надеялся, что Брюйас поддержит его, одолжив ему картины из своей коллекции, а также сорок тысяч франков на расходы.
За зиму 1853/54 года Курбе написал в Орнане четыре полотна. Три пейзажа: «Орнанский замок» — дома, теснящиеся на месте снесенного средневекового замка, высоко над городом; «Скала Диз Эр» — привлекающий внимание ориентир в здешних местах; «Ручей в Пюи Нуар» — ключ под сенью деревьев, который художник писал во многих вариантах в разное время. Четвертой картиной были «Веяльщицы», с изображением его сестры Зоэ в платье из тяжелой красновато-коричневой ткани. Стоя на коленях на куске белого полотна, она просеивает зерно с помощью большого решета. Слева расположилась другая молодая женщина, в сером платье и чепчике; удобно откинувшись на мешки с зерном, она сортирует зерна на блюде. Справа мальчуган пытливо заглядывает в деревянный ларь. На дворе, обнесенном стеной, на которую солнце отбрасывает тень увитой виноградом решетки, валяются мешки и корзины.
Курбе не спешил завершать эти полотна, поскольку Салон 1854 года был отменен, чтобы оставить побольше времени для подготовки художественной экспозиции на Всемирной выставке. Таким образом, художник имел время для своего излюбленного развлечения — охоты, и проводил целые дни, бродя с немногими спутниками по зимним холмам в поисках дичи. Одна из подобных экскурсий закончилась плачевно: Курбе забыл, что охота по снегу запрещена законом. «Я отправился на охоту, — писал он Брюйасу, — в голове у меня шумело, надо было подышать воздухом и подвигаться. Снег был великолепный, но оказалось, что охота запрещена. Когда я вернулся в город, на меня составили протокол, стоивший мне трех потерянных дней: пришлось отправиться в Безансон выслушать там приговор и принять меры, чтобы избежать тюрьмы. Да здравствует свобода!.. Я начал еще две картины, которые скоро сделаю: первая будет называться „Веяльщицы“, вторая… явится частью дорожной серии, продолжением „Дробильщиков камня“ и будет изображать цыганку с детьми»[159].