Алишер отвечал без запинки, и с каждым ответом складки на лице старика разглаживались.
У будущей операционной он остановился и долго смотрел на разметку по полу. Потом обвёл взглядом весь развороченный, гудящий фронт работ, от штроб до плёнки.
— Ты это… — сказал он, и голос у него сел. — Надолго тут, выходит, осел, Мишаня?
Вопрос был простой, а весил больше, чем весь наш договор аренды. Там были подписи и печати. Здесь было другое, старик, у которого чужие люди чуть не отняли этот дом, стоял посреди пыли и спрашивал, останусь ли я.
— Надолго, Семён Панкратыч, — сказал я. — Некуда мне отсюда. Тут теперь всё моё.
Панкратыч кивнул, отвернулся и ещё раз пристукнул костяшкой по несущей, теперь уже одобрительно.
— Плитку в операционную бери светлую, — сказал он уже от дверей. — И затирку эпоксидную, не жмись. Я в госпитале ремонт как-то делал, я знаю.
Если бы меня попросили описать следующие два дня одним словом, я бы выбрал слово «бум».
Перфоратор глушил стетоскоп начисто. Консультацию я приспособился вести в паузах, поднимал палец, и смотровая замирала, вместе с хозяином и зверем. «Тсс. Ждём. Бум-бум-бум… всё, слушаем». В короткую паузу я успевал снять тоны сердца у собаки, в паузу подлиннее, прослушать лёгкие. К вечеру первого дня я поймал себя на том, что и собственные мысли думаю в промежутках между ударами.
Пыль проникала везде, никакая плёнка её до конца не держала. Ксюша объявила пыли личную войну, мокрые тряпки легли валиками под все двери, порог протирался каждый час, и горе было тому орлу, который проходил через приёмную, не вытерев ног.
Свет мигал. Алишер перекидывал проводку, честно предупреждая за пять минут, но зверям его предупреждения было не перевести. На каждом мигании стационар взвывал, Пуховик выдавал раскат, а Феликс требовал перевести объект на осадное положение по полной форме.
Один нервный кот на осмотре заорал дурниной в идеальный унисон с болгаркой за стеной, попал в тон и с перепугу от этого заорал ещё громче, уже на чистом ужасе от собственных возможностей.
Эмпатический фон в стационаре к вечеру сливался в один сплошной сигнал:
«…когда это кончится… шум… спасите… шум-шум-шум…»
Я обходил вольеры с волнами спокойствия, волн этих к концу дня не хватало на самого себя.
Отдельной строкой в моём обходном листе шёл Вэллор. Дракону грохот давался тяжелее всех, при каждой длинной очереди по куполу пробегала мелкая дрожь, и я взял за правило заходить за ширму в каждый перерыв.
Клал ладонь на тёплую скорлупу и стоял, пока дрожь не стихала. К вечеру второго дня Вэллор начал встречать мою ладонь сам, подбирался к краю купола заранее, стоило моим шагам зазвучать у ширмы. Шаги он, в отличие от перфоратора, различал безошибочно.
Вечером второго дня мы сидели в приёмной всей командой, серые от бетонной пыли, как шахтёры и пили чай в полной тишине. Тишина после такого дня была роскошью. Никто не разговаривал, потому что берегли уши.
Я смотрел на настенный календарь за стойкой. На нём Ксюшиной рукой был обведён примерный срок окончания работ, а поверх моей рукой, вчера, добавлен восклицательный знак.
Родители могли позвонить в любой день. «Соберёмся и приедем, я только пирог испеку». Пирог против перфоратора, если мама увидит клинику в её нынешнем виде, вопросов у неё будет больше, чем начинки.
Олеся тем временем держала домашний фронт и вечерами после работы докладывала по телефону о готовности к родительскому десанту: коробки разобраны, шторы цвета топлёного молока повешены, второй хлеб удался лучше первого. Квартира к приезду была готова. Оставалось, чтобы к нему успела готовой оказаться и моя жизнь.
На третий день ремонта пропал Пухлежуй.
Утро началось штатно, орлы окончательно вынесли старую железную коробку двери, и в проёме между залами повисла плёнка в два слоя, строительная, с нахлёстом. Пухлежуй лично присутствовал при историческом событии, сидел у ноги Сани и одобрительно сопел.
А к обеду Саня объявил тревогу.
— Мих, Пухли нет! — он вылетел из подсобки с лицом белее плёнки. — Нигде нет! Под столом, в стационаре, у мисок нет! Я всё обошёл!
— Улицу? — у меня внутри неприятно ёкнуло, входная дверь за день открывалась сотню раз.
— Дверь на доводчике, я следила! — Ксюша уже надевала кроссовки на выход. — Он не мог!..
Из-за плёнки, из недостроенного зала, донёсся взрыв мужского хохота. Хохот был добрым, сытым и каким-то подозрительно знакомым по интонации.
Мы с Саней переглянулись и полезли за плёнку.
Орлы Алишера сидели кружком на перевёрнутых вёдрах и ящиках, разложив на газете перекус. А в центре кружка, на почётном месте, сидела наша мохнатая сосиска и уплетала что-то из чужой пластиковой миски. Хвост Пухлежуя молотил по бетону в ритме отбойного молотка.
— О! Хозяева пришли! — обрадовался бригадир. — А мы думаем, чей это такой правильный пёс. Он же у нас тут второй день пасётся! Прошмыгивал, ещё когда мы кирпич носили, дверь-то нараспашку стояла. Мы его Батоном прозвали. Свой пацан, всё понимает! Сидит, не мешает, инструмент не трогает, только смотрит вот так вот, — бригадир изобразил взгляд, от которого дрогнуло бы и каменное сердце, — и всё, рука сама к бутерброду тянется.
— Это не пёс, а пухлежуй — машинально поправил я. — И тебе нельзя, бутерброды, Батон! Ты травоядный.
Пухлежуй обернулся на новое имя с той же готовностью, что и на старое, имён у него в жизни было много, а еда одна.
«…свои!.. большие, добрые!.. делятся!.. я тут работаю!..»
Умиление умилением, а врач во мне уже включился и работал. Я подошёл, присел и без церемоний прощупал ему живот, от рёбер до паха, попутно принюхиваясь к морде.
— Он же ест всё, что не приколочено, — объяснил я бригадиру, продолжая пальпацию. — А у вас тут цемент, грунтовка, растворитель, монтажная пена. Вся таблица Менделеева в открытом доступе. Если он у вас пены наелся, будем оперировать, и это будет очень дорогая дружба.
— Обижаешь, доктор! — бригадир прижал ладонь к груди. — Мы что, не понимаем? Химия вся по ящикам, крышки закрыты. Он у нас только по продуктам, сосиски, хлеб, вчера полкотлеты выпросил. Артист!
Пальпация показания бригадира подтвердила. Живот был мягкий, безболезненный, набитый ровно тем, чем его набивают сговорчивые строители. Ядро на браслете светилось спокойной зеленью. Обошлось, несмотря на то, что Пухлю тут подкармливали мясным.
Запрещать эту дружбу было бесполезно, да и незачем. Вместо запрета я ввёл регламент.
— Значит так, бригада. Кормить его можно, но только тем, что выдаст вот эта девушка, — я указал на Ксюшу. — Она выдаёт паёк, вы скармливаете. Всё остальное для него яд, даже если он будет смотреть вот так вот, как вы показывали. Договорились?
— Договорились! — хором отозвался кружок, и по интонации я понял, что паёк у Батона будет княжеский.
Вечером о произошедшем узнал Феликс и потребовал внести ясность в документацию.
— Разрешите уточнить статус! Пухлежуй, он же Батон, замечен на довольствии у неучтённого контингента! Как оформлять? Перебежчик? Двойной агент?
— Оформляй связным, — предложил я. — Между гарнизоном и союзными силами.
Феликс поразмыслил, нашёл в этой формулировке достаточную опору и внёс Пухлежуя в вечерний доклад как «связного на союзном довольствии». Так снятая дверь, о которой он скорбел как о рубеже обороны, обернулась не брешью в периметре, а каналом снабжения.
Пухлежуй получил неофициальную должность прораба по связям с общественностью, которому, единственному в клинике, карантин был не писан. Бригада же Алишера с этого дня окончательно перестала быть посторонней. Своих людей звери выбирают безошибочно, я в этом убеждался всю жизнь.
Сюрприз появился в конце третьего дня, когда строители ушли и пыль оседала в косых лучах из окон.
Колокольчик над дверью звякнул, я поднял голову от журнала и увидел на пороге… Артура Горая.
Лёгкая куртка, дорожная сумка через плечо, фирменная ухмылка на месте.