— Двуногий, — тихо позвал Фырк.
Я поднял глаза. Бурундук сидел столбиком, прижав уши, глаза у него были круглые и серьёзные.
— От тебя фонит, — сказал он. — Знаешь, чем? Я такое чуял один раз, от Ррыка, перед тем как он пошёл рвать ту тварь у капсулы. Ты остынь чуток, а то у меня шерсть дыбом. И скажи, что будем делать? Бежать?
— Нет.
Слово вышло само, раньше любых рассуждений, я понял, что решение принято давно, ещё в покоях девочек, просто теперь оно оформилось.
— Бежать не будем, — сказал я. — Теперь мне нужна свежая плёнка, добытая законно. И план, которого нет ни у кого в этом дворце. Я им девочек не отдам. Ни одну.
Фырк шумно выдохнул, всей грудью, его уши вернулись на место.
— Ну слава духам, — проворчал он. — А то сидит, бормочет, весь красный, хмурый. Узнаю двуногого. Пойду покараулю, что ли. Плёнки твои никуда не денутся.
Спать я не лёг. Придвинул лампу ближе, собрал снимки и стал раскладывать их заново, в другом порядке, и смотрел я на них теперь иначе. Час назад передо мной лежали улики готовящегося убийства. Теперь на столе лежала хирургическая задача, самая скверная из всех, что мне доставались, с задачами я умел обращаться лучше, чем с уликами.
Утром я выложил всё Филиппу.
Старик слушал молча и я видел, как мой рассказ проходит по нему двумя волнами. Сначала человеческой, он медленно бледнел, от щёк к губам, и его рука, лежавшая на столе, один раз дрогнула.
Он понимал то же, что я понял ночью, только с поправкой на собственную роль, это он уговаривал меня в Москве, он вёз меня сюда, своими руками, через полмира, в аккуратно выкопанную яму. А потом, поверх бледности, лицо его собралось, закрылось и напротив меня сел другой человек, холодная рабочая рука Империи.
— Изложите выводы ещё раз, — попросил он. — Коротко. Как для документа.
— Печень анатомически неделима. Чен это знает. Операция по его плану означает гибель Лань на столе. Я приглашён вторым хирургом, чтобы было на кого списать. Даты не знаю, но счёт идёт на дни, — я встал. — Всё, Филипп Самуилович. Одевайтесь. Мы идём к Императору. Прямо сейчас, без записи. Он отец, он много лет запрещал резать, его обманом заставили снять вето. Он должен узнать, что подписал.
— Сядьте.
— Филипп Самуилович…
— Сядьте, Илья Григорьевич.
Я не сел. Я пошёл к двери, и тогда этот сухой семидесятилетний старик поднялся с неожиданной для его лет быстротой и встал у меня на пути. Плечом к косяку, ладонью в мою грудь, и ладонь твердо упёрлась.
— С чем вы пойдёте? — спросил он тихо и зло, и от этой тихой злости я осёкся на полушаге. — Ну? С чем? С отданной плёнкой многолетней давности, которую вам передала прислуга в нарушение всех законов этой страны? Еще её подставите. Со словами двух девочек? Это в ваших руках доказательство, голубчик, а в руках двора это уголовное дело о похищении государственной тайны, и первой по нему пойдёт ваша тётушка Сун. К вечеру ее сотрут в порошок, тихо, без суда, вы даже не узнаете. Императора убедили его собственные лекари, лучшие в стране, во главе с национальной легендой. Ваше слово против их, это пыль.
— Они умрут! — сорвался я, и голос мой ударил по комнате. — Обе, вы понимаете? Их режут через считанные дни! Молчать сейчас, это соучастие!
— А обнародовать сейчас, это приговор! — Филипп повысил голос впервые за всё время нашего знакомства. — Я вам не мешаю, Илья Григорьевич! Я вам жизнь спасаю! И им обоим тоже! Ворвётесь к императору с непонятной плёнкой и к обеду вы в самолёте, служанка в подвале, а девочки на столе у Чена, по его разметке, и защищать их будет некому! Никому, кроме тех, кто их туда положил!
Мы стояли друг против друга, старик с ладонью на моей груди, дышали оба тяжело, как после драки. Потом я отступил на шаг. Сел. Разжал кулаки.
Старик был прав.
— Хорошо, — сказал я, когда снова смог говорить ровно. — Тогда по-вашему. Нужно доказательство, которое нельзя украсть, оспорить и замолчать. Свежая ангиография, выполненная официально, руками самих китайцев, с моим присутствием в аппаратной. Их аппарат, контраст и протокол. Пусть их собственная машина покажет то, что они прячут.
— Уже лучше, — Филипп вернулся к столу и опустился в кресло, разом постарев. — Осталась мелочь, заставить их эту ангиографию провести. Они увиливают от неё. Прячут от вас и уведут снова.
— Не уведут, — сказал я. — Я её потребую так, что отказ станет признанием.
* * *
Визит к девочкам в тот день стоял официально в расписании, плановый осмотр в присутствии переводчика и лекаря из команды Чена, отменять его я не стал бы ни за какие сокровища двора.
Мне нужно было их увидеть. Не как хирургу, хирург в этот час уже получил всё, что можно взять руками и стетоскопом. Увидеть как человеку, потому что решения, подобные принятому этой ночью, нельзя носить в себе абстрактно, они требуют живых лиц.
Девочки встретили меня как родного.
— Лекаль! — Мэй просияла и захлопала по кушетке рядом с собой. — Садись. У нас улок. Мы тебя будем учить китайскому, а то ты тут совсем немой ходишь, Филипп Самулилыс за тебя отдуваетса.
Отказаться мне не дали. Следующие десять минут я послушно повторял за Мэй короткие певучие слова, у меня выходило примерно то же, что выходит у первокурсника с узлами в глубокой ране.
— Ма, — терпеливо тянула Мэй и вела рукой по воздуху, как дирижёр. — Певлым тоном, ловно-ловно. Это «мама». А ты гудишь вниз, и получается «лошадь». Ты сейчас всех мам Китая обозвал лошадьми, лекаль!
— Ма, — старательно повторил я.
— Лошадь! — Мэй повалилась на подушку, общий корпус качнулся так, что Лань привычно упёрлась ладонью в кушетку. — Опять лошадь! Лекаль у двели плятал улыбку в маску, а тепель смотли, он плачет!
Я смеялся вместе с ними, не по обязанности, эти двое умели вытаскивать смех даже из нынешнего меня. А поверх смеха, во мне работало то, что я принес в эту комнату с собой, и от контраста было физически больно.
Я единственный здесь знал, что по утвержденному плану одна из этих смеющихся девочек уже списана, что линия на её животе проведена и что где-то в этом дворце лежит протокол, в котором её смерть предусмотрена.
Держать лицо мне приходилось всерьёз и всё равно Лань что-то почуяла.
Она вообще смотрела на меня сегодня иначе. Пока Мэй гоняла меня по тонам, тихая сестра почти не смеялась, сидела, чуть склонив голову, и наблюдала за мной внимательным, взрослым взглядом, каким смотрят когда привыкли читать чужие лица из своего тихого угла.
— Лекаль устал, — сказала она вдруг негромко, посреди очередного взрыва хохота. — Мэй, не мучай его. У него глаза сегодня длугие.
Мэй осеклась и присмотрелась на меня, мне сделалось неуютно под четырьмя одинаковыми тёмными глазами.
— Работы много, — сказал я. — Готовимся. Это обычные глаза лекаря перед большим делом, Лань. Им положено быть серьезными, иначе комиссия не утвердит.
Девочки переглянулись, Мэй фыркнула, а Лань улыбнулась, но взгляда не отвела. Я так и не понял, поверила ли она хоть одному моему слову.
Перед уходом, когда я уже поднялся, Лань завозилась и достала из-под подушки что-то маленькое, бережно завернутое в платок.
— Это тебе, — сказала она и протянула на раскрытой ладони.
На ладони сидели два бумажных журавлика. Сложены они были из одного листа, я не сразу понял, как такое возможно, их крылья переплетались, левое крыло одного проходило сквозь правое крыло другого и разъединить их, не порвав бумагу, было нельзя.
— Мы такие с детства складываем, — Лань смотрела на журавликов и голос её был тихим. — Только такие. По отдельности не умеем, смешно, да? Возьми. На удачу. А после опелации мы плиедем к тебе в Лоссию в гости, лекаль. Обязательно. Обе.
Обе.
Слово ударило меня под дых, точно и глубоко. Я взял с её ладони журавликов, поблагодарил и вышел в коридор, унося на ладони два переплетённых крыла.
Фырк молчал всю дорогу до покоев. Ни одной шутки, ни слова про уток. Только раз, уже у дверей, он шумно вздохнул.