– Разведка? – Полковник приподнялся на локте. Лицо серое, губы в нитку. – Откуда?
– Группа особого назначения, четвёртое управление. – Воронин присел у бурки. – Товарищ полковник. Восточная дорога ещё открыта?
– Час назад была. – Полковник дышал тяжело. – Сейчас не знаю. Связь побита. Танки с юга режут на Лозовую. Я тут с документами, со знаменем, с ранеными – и с одной дорогой, которой, может, уже нет.
– Есть.
Воронин сказал это твёрже, чем знал. Он не знал, открыта ли дорога. Зато знал другое, чего полковник знать не мог: где сейчас тонко, а где совсем порвалось. В той памяти горло у Лозовой держалось ещё сутки – а где‑то здесь, под левым локтём, должен был стоять резерв, его резерв, тот, что подопрёт первый час. Если положили. Если успели.
– Лыков. Бей в эфир: ищи второй эшелон, любой резерв в полосе, кодом не валандайся, открытым. Спроси, держат ли горло у Лозовой.
– Бью.
Воронин повернулся к полковнику.
– Времени нет. Слушайте. Восточную дорогу беру на себя – пройду вперёд с группой, разведаю и проведу. Вы – сворачивайте всё, что на колёсах, в колонну, сейчас, не разбирая. Знамя, шифры, раненых – головными. Лишнее жгите.
Полковник упёр в него тяжёлый, в красных прожилках взгляд. В нём стоял не вопрос даже – оторопь старшего по званию, которому младший в маскхалате, без всякого на то права, велит, что делать. Воронин это видел и держал спокойно: тут было не до петлиц.
– Ты мне приказываешь, старший лейтенант?
– Советую. – Воронин не опустил глаз. – Приказывать вам не моё дело. Но другого совета у вас сейчас нет, а времени спорить – тем более. Решайте, товарищ полковник. Я пошёл вперёд через минуту, с вами или без вас. С вами – выведу.
Полковник подержал на нём взгляд ещё миг – и сдал. Не Воронину сдал, а очевидному.
– Степанов! – крикнул он, не оборачиваясь. – Колонну собрать. Знамя и шифрчемоданы – на головную. Раненых – следом. Бумаги, что не унести, – в костёр. Живо!
Овраг пришёл в движение.
– А танки? – Полковник снова повернулся к Воронину.
– Танки придут. – Воронин встал. – Вопрос, успеете ли вы пройти горло до того, как они его сведут. Выгадаю сколько смогу. Больше не обещаю.
* * *
Дальше пошло то, на чём слова сыплются.
Группа двинулась вперёд, на восток, тропить дорогу для штабной колонны. Воронин вёл. Третьяк – острием.
Дорога держалась. Пока.
Слева, с юга, нарастал лязг. Танки выходили к горлу. Не к ним – мимо, наискось, к самой шее, чтоб запереть. Воронин гнал группу бегом, балкой, вдоль дороги. Колонна шла сзади, отставая.
У развилки горло сузилось. Тут низина. Тут немец ляжет первым.
– Дед. Пулемёт сюда. На гриву.
Дед лёг.
– Третьяк – за дорогу, в кусты. Кондратьев, Сошко – со мной, в лоб держим. Бирюк – к колонне, гони их, чтоб не стали. Лыков – при мне.
Они залегли у горла заслоном. Не остановить танки – придержать пехоту, что шла при них досматривать.
Воронин лёг за бугорок. Сухая земля. Полынь под щекой. Сердце било ровно – отбоялось ещё на рассвете.
Сзади скрипели штабные машины. Втягивались в горло. Медленно.
Немец показался скоро. Мотоциклы. За ними – броневик, бортом. Передовой дозор, проверить шею.
– Ждать, – бросил Воронин вдоль цепи. – Ближе. Пусть втянутся.
Дозор втягивался. Сорок шагов. Тридцать.
– Дед.
Дед резанул с гривы.
Первый мотоцикл лёг. Второй вильнул, встал. Из коляски выпал стрелок, пополз. Броневик повёл стволом, ударил по гриве. Земля встала чёрным.
– Не подымать головы! – крикнул Воронин. – Бирюк! Колонну гони!
Сзади штабные машины втягивались в горло. Медленно. Слишком медленно.
Броневик нащупывал Деда. Бил короткими. Дед молчал, перекатывался, бил снова.
Сошко рядом дёрнулся, охнул, ткнулся лицом в землю.
– Сошко!
– Живой, – сипло. – Плечо.
Третьяк из кустов гасил пеших, что спрыгнули с мотоциклов. По одному. Чисто. Сибиряк бил, как на промысле, – не частил, выцеливал.
Колонна шла. Половина прошла. Половина – в горле.
Воронин оглянулся. Головные машины уже за низиной. Знамя там. Хвост ещё тут, под огнём.
– Бирюк! Хвост гони! Не давай стать!
Бирюк метнулся к хвосту, замахал, заорал. Повозка дёрнулась, пошла.
С юга подвалил танк. Один. Развернул башню на дорогу – на колонну.
Думать было нечем. Воронин знал телом: танк сейчас встанет поперёк горла и положит колонну в упор.
– Гранаты! Дед – по триплексам, ослепи! Третьяк – связку под гусеницу, с борта, прикрою!
Танк дёрнулся, поведя стволом. Дед хлестнул по смотровым – раз, другой. Башня замешкалась, потеряв глаза. В эту заминку Третьяк рванул из кустов, низко, под борт, кинул связку под каток и откатился.
Рвануло. Гусеница сползла. Танк сел, крутнулся на месте, заглох поперёк обочины – но не на дороге. Рядом.
Дорога осталась.
– Колонну! Гони! – орал Воронин. – Все за горло!
Последние машины проскакивали. Раненый полковник на головной. Знамя. Прошли.
– Группа – отход! За колонной! Деда прикрываю!
Дед поднялся с гривы – и тут второй танк, подошедший с юга, ударил.
Снаряд лёг в гриву, где лежал Дед.
* * *
Деда вынесли свои.
Он был жив. Осколком пробило бедро навылет, другим посекло спину – но жив; вынесли на руках, в четыре, за горло, следом за колонной, и горло за ними сомкнулось через час – не их горло, восточнее, но сомкнулось.
К ночи отошли в лощину под Лозовой, куда стянулось то, что вырвалось. Штабную колонну Воронин довёл до своих и сдал – полтора десятка машин, знамя, шифры, раненого полковника, всех. Дорогу выгадал. Сколько просил у самого себя – столько и выгадал: час, может, полтора. Этого хватило колонне проскочить шею. Тысячам, что остались западнее, в смыкающемся мешке, этого не хватило ни на что.
Деда положили на плащ‑палатку у костерка, что развели в яме, чтоб не видать сверху. Лыков перевязывал – руки у мальчишки ходили, он давил это, дышал ртом, тянул бинт туго. Дед лежал тихо, серый, кисет так и торчал из кармана – недокрученный, свернуть он его не успел. Воронин сидел рядом на корточках и смотрел, как под бинтом проступает тёмное.
– До медсанбата дотянет, – выговорил Лыков, не подымая лица. – Если за ночь довезём. Кровь унял.
– Довезём.
Дед приоткрыл глаза. Поглядел на Воронина – мутно, но в память.
– Командир. – Голос сел, но обороты те же, полтавские, мягкие. – Колонну провели?
– Провели, Дед. Всех. И знамя.
– То добре. – Дед смежил веки. – То не дарма, выходит.
Воронин ничего не сказал. Он сидел у этого тела, у этой ямы с тлеющим костром, и в нём впервые за день что‑то стронулось – не страх, тот отошёл ещё в горле, а другое, тяжёлое и медленное. Дед был ему опорой, ставшей на место Кречета, – иначе, но прочно: молчаливая сила, на которой держалась группа, когда у самого Воронина не хватало рук. За зиму он привык к Деду тем нутром, что не желает считать потери наперёд, и сам не заметил, как стал держать эту привычку за тихую гарантию: будто Деда не возьмёт ни пуля, ни осколок – просто потому, что без него нельзя. И вот гарантия лежала перед ним на плащ‑палатке, с пробитым навылет бедром, и хрипела тихо, и доедет до медсанбата или истечёт по дороге – решала теперь не привычка и не вера, а одна тёмная ночная колея. Тут его знание кончалось. Память, отдавшая ему войну в датах и в направлениях ударов, эту вот хрипящую жизнь под бинтом считать не умела – людей по одному она не вела и своих убирала, когда ей вздумается; и ни в какой его памяти не значилось, доживёт Дед до утра или нет.
Он поднялся, отошёл к краю ямы. Юг ещё гудел – глуше, дальше, перемалывая то, что осталось в кольце. Воронин стоял и сводил счёт – не людям, нет, считать людей было незачем, – а тому, что вышло по итогу этого дня, его дня, на который он положил собственное имя.