- Вот, полетела на волю, - сказал Х**, - а какой-нибудь копчик или ястреб скогтит ее и съест.
В этом посещении птички поэт готов был видеть нечто таинственное».
«Раз утром на нашего хозяина напала какая-то странная хандра, - вспоминал в другом месте мемуарист.
- Вот такая же хандра, - сказал Х**, посмеиваясь, - напала на меня как-то однажды в Москве - не знал, что мне делать, куда мне деваться. Сижу я у себя дома да гляжу на сторы, а сторы были раскрашены, разные на них были фигуры, узорные, очень пестрые. Вдруг пришла мне в голову мысль. Снял я стору, оторвал раскрашенную материю и сделал себе из нее длинный - аршина в полтора - колпак. Горничные помогли мне - подложили каркас, подкладку, и, когда колпак был готов, я надел его себе на голову, стал носом в угол и стою… Веришь ли, хандра стала проходить, малу-помалу водворился какой-то покой, наконец мне стало весело.
- А сколько тебе тогда было лет?
- Да этак лет двадцать назад. Но я это и теперь иногда делаю. Колпак этот я берегу - он у меня цел. Мне даже жаль, что я его сюда с собой не взял.
- А если бы тебя кто увидел в этом дурацком положении?
- И видели; но я на это не обращал внимания, скажу даже - мне было приятно».
Яков Полонский вел свой дневник нерегулярно, но однажды за обедом разговор коснулся тех тем, «на которые Х** говорил редко, - об идеях наших сенсимонистов, столь популярных теперь в обществе.
- Основная мысль их учения, - сказал я, - видимо, сводится к тому, что каждый должен трудиться для общего счастья, ибо такова необходимая предпосылка счастья личного.
- Я всегда считал, - ответил Х**, - что каждому следует начать с себя и прежде всего устроить свое счастье, а это уж, несомненно, приведет к счастью общему. Вообще же учение Сен-Симона представляется мне абсолютно нежизненным, несостоятельным. Оно идет вразрез с природой, с человеческим опытом, со всем ходом вещей на протяжении тысячелетий. Если каждый будет выполнять свой долг, усердно и добросовестно трудясь в сфере своей непосредственной деятельности, то и всеобщее благо будет достигнуто. Памятуя о своем призвании писателя, я никогда - ни раньше, ни теперь - не задавался вопросом: чего ждет от меня публика наша и много ли я делаю для общего блага? Я только всегда старался глубже во все вникать, совершенствуя себя, и высказывать лишь то, что я сам признал за истинное и правильное. Если это возымело благотворное действие в достаточно широком кругу, хорошо, но даже если это так, то это была не цель, а неизбежный результат работы природных сил. Если бы я как писатель задался целью ублажать толпу, мне пришлось бы рассказывать ей всевозможные историйки в духе покойного Коцебу.
- Тут, конечно, ничего не скажешь, - ответил я, - но существует ведь не только счастье, которым наслаждается отдельный индивидум, но и счастье, испытываемое гражданином, членом большого сообщества. Ежели достижение мыслимого для народа счастья не возведено в принцип, то из чего, собственно, должно исходить законодательство?
- Ишь вы куда хватили, - заметил Х**, - в таком случае мне, конечно, возражать не приходится. Однако применить ваш принцип на практике могли бы лишь немногие избранные. Это ведь рецепт небось для власть имущих и законодателей, мне же думается, что законы должны печься о том, чтобы уменьшить огромность зла, а не дерзостно стремиться одарить народ огромностью счастья. По мне, так плохие дороги, например, представляются немалым злом. И еще, великое несчастье наше - медленное судопроизводство. Но если правительство даст своему народу суд правый и скорый, это опять-таки будет означать, что не только устранено великое зло, но взамен его даровано истинное счастье. Но искоренять все зло, право же, не стоит, пусть уж человечеству кое-что останется, дабы ему было на чем и впредь развивать свои силы. Я до сих полагаю, что отец должен заботиться о своем семействе, ремесленник - о своих клиентах, духовное лицо - о любви к ближнему, а полиция пусть уж не отравляет нам радостей жизни».
Приступы хандры обычно быстро проходили, но однажды, как вспоминает Иван Петрович П., Х** сказал ему: «Вообрази следующий рассказ. И представь, как какой-нибудь Свифт им воспользовался. О, Свифт, это был великий человек, я высоко ценю его; вообрази, прошу, следующее.
На нашу планету вдруг, бог знает откуда, попала какая-то странная книга: ни материи, из какой она сделана, ни букв - ничего понять нельзя. Наконец наши ученые с большим трудом нашли способ расшифровать ее и узнали, что книга эта попала к нам с другой какой-то планеты, где общество стало почему-то хандрить, словом, на него нашло какое-то тяжелое, мучительное настроение, и вот один из тамошних профессоров, чтоб рассеять его или утешить, стал с ним беседовать.
- Представьте себе, - говорил он, - что есть планета, для жителей которой никогда не появляется из облаков рука Божества, никогда их не благословляет и никогда не ограждает их.
- Не можем себе этого и представить, - говорят ему обитатели той планеты. - Зачем вы нам это говорите? Это невозможно, так как без этого и жить нельзя.
- Я сам думаю, что жить нельзя; но представьте себе следующее: есть планета, где люди умирают не так, как у нас, ровно через сто лет, в глубокой старости, а умирают во все возрасты, начиная с детства.
- Какой вздор! Может ли это быть! Этого даже мы и представить себе не можем. Это был бы вечный страх и опасение за жизнь свою и за жизнь нам близких. Это неестественно, а стало быть, такой планеты и быть не может.
- Или представьте себе, что есть планета, на которой является вождь, покоряет народы, и все пред ним преклоняются, и в руках его власть, от которой зависит не только судьба, но и жизнь каждого…
- Ну, уж это сказки!.. Как вам не грех говорить нам, точно детям, такие несообразности.
- О! я сам знаю, что это невозможно, что это несообразно; но неужели же нет у вас воображения и вы себе не можете этого представить?
- Даже и представить себе этого не можем.
- Ну, положим, однако же, хоть следующее: неужели невозможна такая планета, где почва вовсе не составляет питательной пищи, где люди иногда с великим трудом должны добывать себе кусок хлеба.
- Ах, какой вы вздор говорите! Как вам не стыдно… Ну, может ли это быть, чтоб сама почва не питала жителей или не годилась бы в пищу! Чем бы они питались? Это было бы великое горе и несчастие; но, к счастью, это неестественно, это вне законов природы!.. А потому молчите или убирайтесь, мы вовсе не желаем слушать вас.
- О! я знаю, что все, что я говорил вам, и невозможно, и неестественно, но я только просил вас представить себе эту невозможность как нечто возможное или как нечто естественное, для того только, чтобы вы не хандрили и были довольны тем, что дает нам наша жизнь - жизнь, конечно, еще далекая от того, чтобы быть совершенной. Я думал, что, представляя себе нечто ужасное, вы легче помиритесь с своей судьбой.
- Ах, - отвечало все общество этому профессору, - не нужно нам ваших выдумок, говорите серьезнее…»