Мама была на одиннадцать лет младше отца. Она всегда обращалась к нему на «вы». И обращение «папещ» – уважительная форма слова «папа» – звучало возвышающе.
Мама, конечно, была озабочена: легко ли одной одолеть такую гору угля?
Но, как обычно, старалась, чтобы никто этого не заметил. Она была мастером затаенных чувств. Какие бы удары ни преподносила жизнь, как бы ни было ей тяжело и больно, а бывало это часто, сносила все молча, спокойно, достойно. И только уж если чаша терпения переполнялась, она, бывало, поплачет где-нибудь в уголке.
Уголь мы покупали раз в год. Хранился он в кладовой возле урючины.
Мать принесла несколько ведер, лопату, и мы с ней взялись за дело. Тяжело ступая, тяжело дыша, носила по два ведра, доверху наполненных углем, мама.
Бегая за ней, я таскал в руках по два-три куска, какие мог поднять.
Угольная пудра липла ко всему. К стенкам ведер, к стенам строений, к одежде, к коже. Она проникала в ноздри, под веки. Черный серпантин из отпечатков наших ног четко обозначил наш путь по переулку – от угольной горы до кладовой.
А гора уменьшалась так медленно! Садилось солнце, длинные тени деревьев поблекли, стали сливаться с наступающими сумерками. Притихла голубятня. По чердакам забегали кошки. То здесь, то там искрились их зеленые глаза.
Никто не выходил помогать нам. Несколько дней назад отец в очередной раз поругался со своей матерью.
Ссора, как всегда, была беспричинной и бурной. В ней принимал участие весь двор, немедленно разделившись на два лагеря.
В таких случаях бабка, как опытный полководец, воодушевляла своих сторонников – в основном, собственных детей. Как только они появлялись, она собирала их за столом, излагала причину очередной ссоры и ход событий, без зазрения совести искажая факты.
Бабка прекрасно понимала, что эти ее рассказы подливают в огонь масло, делают взрывоопасной атмосферу и без того недружного нашего двора. Но, вероятно, именно это и доставляло ей удовольствие.
Склочничала бабушка Лиза виртуозно: заварив кашу, тут же отходила в сторону, невинно наблюдая за развитием скандала. А, насладившись, как ни в чем не бывало выступала в роли миротворца. То есть делала некоторую попытку еще и возвысить себя.
Именно с этой целью дня два назад, после ссоры с отцом, она принесла к нам обед для него, разумеется, в отсутствие папы.
Мама прекрасно понимала, какой скандал устроит ей отец, увидев эту тарелку. Поэтому она ее вынесла и оставила на бабкином окне.
Возмездие последовало немедленно.
– Мама! – закричал младший брат отца Робик. – Эта сволочь принесла обед обратно!
– Где эта сука? – орала на весь двор, едва войдя в ворота, отцова сестра Тамара (ее успели осведомить о мамином «преступлении»). – Где она? Я ее… (далее следовала непристойная ругань).
Тетя Тамара была большой любительницей сильных выражений. Не проходило и дня, чтобы она не поскандалила с кем-нибудь.
– Эй, Старый город! – презрительно окликал маму дядя Миша.
Он был школьным учителем, преподавателем физики, а мама – простой фабричной швеей.
Ссорились они с отцом, но, непонятно почему, вся злоба при этом выливалась на нее, на мою маму. Она не знала, куда ей от них деваться.
Но даже в самые тяжелые минуты не подстрекала отца, не настраивала против матери, братьев, сестры. Оказавшись между двух огней, она молчала. Молчала и терпела.
Мама и воспитана так была, и по натуре была спокойной, сдержанной. Даже замкнутой, пожалуй. У нее не было ни привычки, ни охоты вмешиваться в личную жизнь окружающих. Кого-то осуждать, сплетничать. Неинтересно это ей было. Да к тому же и некогда.
Болезнь мужа не давала нормально жить. За ним надо было ухаживать, присматривать, его надо было кормить. Словом, работать приходилось с утра до ночи. Денег в достатке никогда не было. А помощи никакой.
* * *
Уже перевалило за полночь. Высоко в небе стояла луна, полная, чистая, яркая. Свет ее нежно серебрился на постройках, четко обрисовывая каждую неровность, каждую малость во дворе.
Красивая была ночь. Тихая-тихая.
Только мама нарушала тишину. Все скрежетала и скрежетала лопата, все громыхал уголь, падая в ведра.
Последние гребки – мы закончили работу. Пот градом катился с матери. Ее лицо, руки, ноги, платье, фартук – все походило на черный панцирь, цельный, тяжелый, плотный, грубый.
Теперь надо было помыться. Дома. В баню мы поедем завтра.
Мама поставила греть воду. Скорее, скорее, ведь завтра… Нет, уже сегодня рано утром – на работу. А мне – в детский сад…
Кажется, я так и заснул, сидя на стуле. Уж не знаю, как бедная мама мыла и раздевала меня.
Глава 8. Очень хороший день
Вероятно, был какой-то праздник, уж не помню какой, только этим утром все мы были дома – мама, Эмма, я. Все, кроме отца, он снова лежал в больнице. Я только собрался поиграть во что-то, как со двора послышался певучий клич:
– Э-э-э-э-э-с-те-е-е-е-е-р!
Во дворе звучало имя моей матери. Звучало, как песня, как серенада, звучало так мелодично и звонко, словно оперный певец исполнял арию, состоящую из одного этого имени. Но я-то отлично знал этого певца, его голос нельзя было спутать ни с чьим другим! И хотя это был мужской голос, он удивительно напоминал голос моей мамы.
Ну конечно же, пришел дедушка Ханан!.. Он стучать в дверь не любит. Предпочитает заявлять о своем приходе вот так, прохаживаясь по двору между нашей и бабкиной дверями и что-нибудь распевая. В черном своем пиджаке и яркой тюбетейке, с узелком в руках, задрав голову с седоватой бородкой, он ходит и ходит, улыбаясь, размахивая узелком, и всей округе, всему миру рассказывает о своем прибытии и о своей любви к дочери:
– Э-э-э-э-э-с-с-с-те-е-ер! Э-э-э-э-э-с-т-е-е-е-е-е-р! Я при-и-и-ше-е-л, Э-э-э-с-те-е-р!
Когда мой дедушка Ханан поет – один или среди друзей, – он никого и ничего вокруг не замечает. Теперь он сколько угодно может вот так расхаживать!
– Мама! Дедушка Ханан пришел!
Но мама уже бежала к дверям открывать. Она улыбнулась мне через плечо – и что это была за улыбка! Подобной улыбкой мама одаривала нас с Эммкой только в редкие минуты радости. Руку она клала на руку и чуть склоняла голову. Углы ее нераскрывшихся губ приподнимались и линия рта изгибалась, изменялась таким волшебным образом, что все лицо сразу освещалось, молодело. Карие глаза становились еще больше, ярче, какой-то таинственный свет загорался в них изнутри и тоже становился улыбкой. Крутые дуги густых, почти сросшихся бровей приподнимались, как волны, и над ними, как лодочки над волнами, взлетали две родинки.
Наша мама была красавицей. Я думаю, именно таких красавиц воспевали великие поэты Востока. Высокая, стройная, нежноликая, с густыми черными волосами, такими длинными, что когда мама распускала их, волосы тяжелой волной струились по ее спине до бедер – конечно же, она была воплощением восточной красоты!
Я любил смотреть, как мама причесывается. Сидя у маленького круглого зеркальца, склонив голову набок, мама неторопливо, прядь за прядью, расчесывала волосы. Они струились и блестели даже при свете неяркой лампочки, освещавшей мамину спальню. Вот она втыкает гребенку в гущу волос где-то у макушки и медленно проводит ею вниз, по пряди, до самого конца. И опять, и опять, и снова, и снова, пока прядь не становится упругой, пока каждый волосок – я это вижу – не отделяется от соседнего, хотя и лежит в той же пряди. Только тогда мама берется за другую прядь.
Каждый раз на расческе остается маленький пучочек выпавших волос. Мама его не выбрасывает, она аккуратно сматывает такие пучочки в один клубок. Клубок этот, к слову сказать, собирается долгими месяцами, а то и годами, и все растет, растет…