А какой шум начинался в курятнике, когда появлялась на крыше кошка! Как обсуждалось каждое ее движение, какие споры шли о том, не проберется ли она, неровен час, к ним, к курам!
Словом, куриный язык давно уже интересовал меня. Так, может быть, и мне попробовать научиться говорить по-ихнему? Вступить в диалог? Если они поймут хоть что-нибудь из того, что я скажу… то есть, прокудахчу – значит, я на правильном пути! Усевшись на топчане поближе к курятнику, я начал:
– Ко-оо-оо-ко-ко…
Никакого внимания. Ни одна из кур даже не посмотрела в мою сторону. Может быть, слишком хрипло? Я прокашлялся и начал снова:
– Коо-ко-ооо-ко-ко-кооо!
Ой, одна из кур скосила на меня глаз. Ну-ка, еще. Я опять заговорил по-куриному, так нежно, как только мог. И – честное слово – из курятника мне ответили!
Из горла моего полились совсем уж куриные звуки. И вскоре со мной перекликались, переговаривались уже чуть ли не все куры! Я был вне себя от гордости и восторга. Меня приняли за своего!
Вот только петух все еще молчал. Он и вообще-то не болтлив, не кудахчет, не сплетничает вместе с курами. Его «ку-ка-ре-ку» связано обычно со временем суток, оно служит петуху не так для разговоров, как для самовыражения, для того чтобы заявить о себе миру.
Впрочем, не могу сказать, чтобы петух оставил меня совсем без внимания. Он все похаживал вдоль клетки и поглядывал в мою сторону. Потом остановился и стал очень внимательно рассматривать меня своими круглыми не моргающими глазами, иногда скашивая голову.
Мне даже страшновато стало: неужели он вместо меня видит теперь белую курицу? И, может быть, ему кажется, что эта новая курица призывает его, петуха?
Словно отвечая на мои мысли, петух расправил крылья, замахал ими и звонко закукарекал! Вскочив на топчан и сложив руки рупором, я прокукарекал в ответ. Нет, мол, я не курица, я тоже петух!
Не знаю, как развивались бы дальше взаимоотношения с петухом, если бы они не были прерваны самым бесцеремонным образом:
– ВалерИК! Сколько тебя звать? Что происходит?
Это кричала бабушка. Лицо ее выражало недоумение. Немудрено: я был совсем неподалеку, но не слышал ни скрипа двери, ни окликов. Кстати, эта дверь носила название бабушкиной не только потому, что была входом в ее квартиру, но и из-за родственного сходства с хозяйкой. Эта старая деревянная дверь, в верхней части которой имелось небольшое окошечко с такой же тюлевой занавесочкой, как и в спальне, издавала скрип, точь-в-точь похожий на бабушкин голос в моменты семейных разладов. Может быть, любая другая старая дверь с проржавевшими петлями скрипела точно так же. Может быть, не знаю.
Но я был убежден, что скрип бабушкиной двери уже почти превратился в ее голос. И, наоборот, бабушкин голос в определенные моменты казался мне непрекращающимся скрипом старой двери.
– Ты курицей, что ли, стал? – по-таджикски спросила меня бабушка, презрительно, но довольно точно определив смысл моих упражнений. И, не дожидаясь ответа, распорядилась: – Пойдем, варенье варить будем.
Спрашивается – для кого устроены каникулы?
На кухонном столе стояло ведро, доверху наполненное вишнями. Бабушка протянула мне похожую на шприц машинку для вытаскивания косточек.
– Помнишь, как делать, да?
Я кивнул. Правда, прошел уже целый год с тех пор, как мы последний раз занимались этим, но вынимание косточек – дело нехитрое. Вишню кладут в нижний ободок машинки, потом нажимают на стержень, он протыкает ягоду и косточка выдавливается. Поначалу делать это даже интересно. Но выдавишь десятка три-четыре косточек и становится скучно.
Тык-тык, с глухим звуком пронзались насквозь вишни. Звук этот лишь усугублял ощущение скуки. Косточки падали в подставленное ведро, вишни я кидал в таз. Руки мои, будто обагренные кровью, стали походить на руки мясника.
Как же медленно уменьшалась гора вишен в ведре! Этой беде можно было, конечно, помочь, отправляя вишни в рот – благо бабушка из кухни ушла. Но уж больно они были кислые, эти вишни, даже лицо невольно кривилось. Что за удовольствие! Почему-то когда ешь их прямо с дерева, они гораздо слаще.
– Ты что, рехнулся? Чего это ты тут делаешь?
Я и не заметил, как появился Юрка, – дверь была распахнута. Ситуацию он оценил с порога. У Юрки к этому времени уже накопилось достаточно счетов с бабушкой. В отличие от меня, он умел отбиваться от ее поручений и просьб о помощи. Делал он это прямо и грубо, без всяких там церемоний и отговорок:
– А я обязан, что ли?
При этом он наклонял голову, как бычок, готовый к атаке, глядел исподлобья, рот сжимал – словом, вид у него был такой, что связываться с ним не хотелось.
Заставить Юрку помочь бабушке мог лишь его отец Миша, да и то из-под палки. И вот он застает меня в таком постыдном рабстве. Любое дело, на его взгляд, было полезнее и разумнее, чем варка варенья! Да я и сам уже изнывал от этого дурацкого занятия. Но вот беда, не было у меня ни Юркиной прямоты, ни решимости просто все бросить и удрать.
– Тише ты, она услышит, – озираясь, ответил я. – Ты лучше помоги, вдвоем быстрее.
Юрка в ответ молча покрутил указательным пальцем у виска и удалился.
«Тык-тык…» – снова уныло и однообразно захлюпали вишни…
Появилась бабушка и, увидев, что таз почти полон, удостоила меня похвалы:
– Джони бивещь!
Лицо ее смягчилось, она даже чуть-чуть улыбнулась, а рука, закинутая за спину, перестала потирать больное место, как бы поясняя мне: «Вот видишь, ты помогаешь – и болезнь отступает!»
С первой частью работы было покончено. Я водрузил таз на газовую плиту, и бабушка засыпала окровавленные вишни сахарным песком. Горка его, белая, как снежная вершина, стала розоветь, краснеть снизу. До начала варки вишня должна была постоять часок-другой, чтобы сахар пропитался как следует ее соком и образовался сироп.
– Ну вот и хорошо, – бодро сказала бабушка Лиза. – У нас пока есть время убраться!
Как, еще и уборка? А я-то думал, что уже все, что я свободен! Юрка ответил бы сразу: «Я вам не уборщица!» Но бабушка прекрасно знала, что я так сказать не посмею. Во время моих каникул уборщица в дом не приглашалась. Думаю, бабушка была искренне убеждена, что делает это для моей же пользы: я становлюсь чистоплотнее и приобретаю жизненно важные навыки.
Может быть, в какой-то мере так оно и было.
Взявшись за веник, я с возмущением думал, что подметать тут незачем: деревянные, крашенные коричневой масляной краской полы выглядели такими чистыми, ну, просто ни пылинки. Ведь в доме ходили без обуви, оставляя ее у порога. Правда, у бабушки Лизы зрение, как у коршуна: ткнет, бывало, пальцем куда-то в дальний угол – «кто уронил?». Вроде бы ничего там нет. А подойдешь, наклонишься – маленькая пуговка лежит. Вот и сейчас, когда я смоченным веником стал подметать спальню широкими взмахами от стен к середине комнаты, я увидел, что пыли все же немало. Бабушка, сидевшая на своей постели в качестве наблюдателя и руководителя, тут же дала указание:
– И-и-и! Пилишь очень! Не нада бистро, потихоньку нада!
Бабушка была опытным руководителем. Она прекрасно понимала, что перед началом работы надо сказать: «Теперь мы помоем… Мы сварим… Мы уберем», а потом достаточно присутствовать и давать указания. Впрочем, бабушка и сама была трудолюбива. Четверо детей, бесконечные хлопоты во дворе, в доме. Дел у нее всегда хватало.
Полы были подметены, я взялся за швабру. Полы в бабушкином доме драились, как палуба корабля – чтобы носовой платок, если потрешь им пол, оставался чистым. Но – что правда, то правда – когда я сполоснул тряпку, вода в ведре потемнела.
– Видишь, да? – сказала бабушка. – Черная вода, правда? Пойди смени. Ай, какая пилища!
Ташкент, действительно, был пыльным городом. Как и Чирчик. Жара, сухой климат, ветры – вот пыль и носилась по улицам, по дворам, залетала в окна, забивалась во все уголки и щели.
– Не крути швабру! Не размазывай пиль! Дугой, дугой! – бабушкино внимание не ослабевало ни на секунду.