– Бедняжка вы моя, не стоит так расстраиваться. Притворитесь, будто вам все нипочем, иначе обидам конца не будет… Сама я родом из Шартра, меня зовут Полина Кюньо, мои родители – тамошние мельники. Ну так вот, в первые дни работы меня съели бы с потрохами, если бы я переживала, как вы. Так что наберитесь храбрости! Дайте мне вашу руку – мы с вами поболтаем, когда у вас будет свободная минутка.
Эта протянутая рука помощи лишь усугубила смятение Денизы. Она неловко пожала ее и, взяв в охапку целую кучу пальто, поспешила отнести их в шкаф, боясь, что ее снова выбранят за плохую работу да еще за то, что у нее появилась подруга. Тем временем мадам Орели собственноручно накинула манто на плечи госпожи Марти, и окружающие тут же восторженно заахали: «Великолепно! Очаровательно! Совсем другое дело!» Госпожа Дефорж объявила, что лучше не бывает. Затем Муре распрощался с дамами, а Валаньоск, заметивший в отделе кружев графиню де Бов с дочерью, поспешил туда, чтобы предложить руку матери. Маргарита, стоявшая у кассы второго этажа, перечисляла покупки мадам Марти, которая оплатила их и приказала отнести в свой экипаж. Госпожа Дефорж нашла свою саржу в кассе № 10. Затем дамы еще раз сошлись в восточном салоне. Им уже давно пора было уходить, а они все еще рассыпались в восторженных похвалах интерьеру. Даже мадам Гибаль и та восклицала в экстазе:
– Какое чудо! Так и кажется, будто мы и впрямь на Востоке!
– Не правда ли, настоящий гарем! И все так недорого!
– А смирнские ковры – ах, какие нежные тона, какая тонкая работа!
– А этот, из Курдистана, – вы только взгляните! Ну прямо Делакруа![24]
Толпа медленно рассасывалась. Удары колокола уже возвестили, с часовым интервалом, две первые вечерние смены в столовой, и вот-вот должна была начаться третья; отделы мало-помалу пустели, и в них задерживались лишь отдельные покупательницы, которых безумная страсть к транжирству заставила позабыть о времени. С улицы теперь доносился скрип колес последних фиакров; утробный голос Парижа напоминал храп объевшегося людоеда, переваривающего шелк и кружево, полотно и драп – все, чем его щедро потчевали с самого утра. Внутреннее пространство магазина в мигающем свете газовых рожков, разгонявшем полумрак, напоминало поле битвы, усеянное истерзанными останками тканей, еще содрогавшееся от последних позывов распродажи. Продавцы, падавшие с ног от изнеможения, переводили дух среди разоренных шкафов и прилавков, над которыми, казалось, пронесся безжалостный смерч. По галереям первого этажа приходилось пробираться между раскиданными стульями; в секции перчаток нужно было перепрыгивать через груды картонок, наваленных вокруг Миньо; в отделе шерстяных тканей пройти и вовсе было невозможно: Льенар стоял в оцепенении над морем тканей; полуразвернутые рулоны сукна, кое-где поставленные на попа, напоминали останки домов, снесенных половодьем; бельевой отдел, расположенный рядом с шерстяным, походил на снежную лавину, оставившую после себя сугробы полотенец и невесомые хлопья носовых платков.
Такой же хаос царил и наверху, на галереях второго этажа: повсюду на полу валялись меха, кучи готового платья, напоминавшие солдатские шинели, снятые с раненых, белье и кружева – растерзанные, скомканные, брошенные как попало, словно здесь раздевалась в порыве безумной страсти целая толпа женщин; тем временем в недрах магазина, в отделе доставки товаров на дом, все еще шла непрерывная работа по сортировке бесчисленных свертков и пакетов, которыми доверху набивали фургоны, развозившие их по адресам, – это был последний выдох перегретой, содрогавшейся машины. Толпы клиенток с особенным пылом набросились на новый шелк и опустошили отдел, расхватав весь колоссальный запас «Парижского счастья» и оставив после себя голые полки, подобно прожорливой саранче, начисто объевшей поле. Сейчас посреди этой пустоты стояли еще не остывшие от всеобщего безумного ажиотажа Ютен и Фавье; оба листали свои чековые книжки, подсчитывая доходы. Фавье заработал пятнадцать франков, Ютену повезло меньше – ему досталось только тринадцать, и он был вне себя от ярости. Их глаза горели лихорадочным огнем наживы, да и весь магазин, который сейчас подсчитывал выручку, сотрясался от той же лихорадки в свирепой дикарской радости от богатой добычи.
– Ну что, Бурдонкль, вы все еще робеете? – крикнул Муре.
Он вернулся на свой излюбленный наблюдательный пост – у перил лестничной площадки второго этажа – и сейчас с торжествующим смехом озирал расстилавшееся внизу поле битвы, усеянное растерзанными товарами. Все его утренние страхи, все мгновения непростительной паники, о которой никто никогда не узнает, сейчас требовали компенсации, шумного триумфа. Эту кампанию он выиграл, выиграл окончательно и бесповоротно, и теперь мелкая торговля была обречена, а барон Хартман, с его миллионами и земельными участками, окончательно завоеван. Муре смотрел на кассиров, которые корпели над своими учетными журналами, выводя длинные колонки цифр, слушал вкрадчивый звон золотых монет, падавших из их рук в медные чаши, и уже видел в мечтах, как «Дамское Счастье» разрастается во все стороны, расширяет свои залы и галереи вплоть до улицы Десятого Декабря.
Бурдонкль признал свою неправоту охотно, даже с радостью. Но тут они оба увидели нечто, оборвавшее их смех. Ломм, главный кассир магазина, каждый вечер собирал у себя выручку всех касс, выводил общий итог, записывал его на листке, который насаживал на железное острие, вслед за чем нес все деньги в центральную кассу – ассигнации в портфеле, монеты в мешочках. Нынче львиная доля выручки состояла из золотых и серебряных монет, и старик медленно, с трудом тащил вверх по лестнице три огромных мешка с деньгами. Его правая рука была ампутирована по локоть, поэтому он прижимал их к груди левой, придерживая сверху еще и подбородком, чтобы деньги не высыпались. Хриплое дыхание Ломма было слышно издалека; он медленно, но важно шествовал со своей тяжелой ношей мимо почтительно взиравших на него приказчиков.
– Сколько сегодня, Ломм? – спросил Муре.
– Восемьдесят тысяч семьсот сорок два франка десять сантимов!
«Дамское Счастье» огласил всеобщий ликующий смех. Цифра передавалась из уст в уста. Это была самая крупная дневная выручка со дня основания магазина.
Вечером, когда Дениза поднималась в свою каморку под свинцовой крышей, ей приходилось опираться на стены узкого коридора, чтобы не упасть. Затворив за собой дверь, она рухнула на кровать – ноги уже не держали ее – и долго, бессмысленно оглядывала туалетный столик, шкаф, голые стены этой убогой меблированной комнатушки. Значит, теперь ей придется здесь жить, а ее первый рабочий день обернулся бесконечно долгим, тягостным кошмаром. Девушке казалось, что у нее не хватит мужества начать завтра все сначала. Потом она спохватилась, что еще не сняла свое шелковое платье – эту униформу, которая так тяготила ее; она встала, отперла сундучок, чтобы разобрать вещи, в каком-то ребяческом порыве достала свое старенькое шерстяное платьице и надела его. Но вид этой убогой одежды в ту же секунду исторг у нее горькие слезы, которые она сдерживала с самого утра. Дениза снова упала на кровать и долго, безутешно плакала, думая о братьях, не находя в себе сил разуться, одурманенная горем и усталостью.
V
На следующее утро Дениза спустилась в свой отдел, но не прошло и получаса, как мадам Орели резко сказала ей:
– Мадемуазель, вас вызывают в дирекцию.
Войдя в просторный кабинет, обитый зеленым репсом, девушка увидела Муре, в одиночестве сидевшего за столом. Он вспомнил о «растрепе», как прозвал эту девушку Бурдонкль, и, хотя ему претила роль жандарма, решил вызвать ее, чтобы слегка «встряхнуть», если увидит, что она снова выглядит провинциалкой. Накануне Муре всего лишь посмеивался над ней вместе с остальными, однако присутствие мадам Дефорж укололо его самолюбие: ему было неприятно, что внешний вид одной из его продавщиц вызвал критические реплики. И сейчас он испытывал непонятное чувство – смесь симпатии и гнева.