Литмир - Электронная Библиотека

Говоря об ориентализме во Франции в век Просвещения, Анри Лоран рассматривает его как продолжение традиции эрудитов предшествующей эпохи: востоковеды лучше узнали древние тексты по истории ислама и меньше опирались на позднейшие компиляции, стали сильнее ощущать различие между историей Европы после распада Римской империи и историей восточных государств с их военным деспотизмом. Принцип свободы, которым были отмечены страны Европы, рождался в процессе осмысления той практики несвободы, что острее ощущалась в странах Леванта (как собирательно именовали французы того времени страны Восточного Средиземноморья[122]). Несвобода трактовалась как результат распространения ислама: так, в «Жизни Магомета» А. де Буленвилье («La Vie de Mahomed»; опубл. 1730) говорилось, что у древних арабов — кочевников-бедуинов — превыше всего ценилась независимость, а пришедшая с магометанством оседлость, привычка жить в городах выдвинула на первый план «желание разбогатеть», которое «превзошло любовь к свободе» (Boulainvilliers 1730: 16—17). Восточные цивилизации стали восприниматься как «прошлое в настоящем», и подобная трактовка оказалась близка Просвещению, вслед за Ш. де Монтескье, усматривающим различие в степени развития тех или иных стран в зависимости от климата. В то же время ориентализм просветителей был феноменом особого рода, он основывался на жажде преодоления «предрассудков», не случайно Э. Саид называет этот тип ориентализма «Востоком, созданным Западом»: рассматривая на равных средневековые европейские легенды и восточные сказания как романические вымыслы, просветители используют восточный материал прежде всего для дискуссий о современной им реальности, об обществе, государстве Европы, о нравах и религиозных воззрениях европейцев.

Многие ученые объясняют интерес просветителей к мусульманскому Востоку тем, что они дистанцировались от политической и религиозной специфики восточных стран, обращаясь к Востоку колдовскому, воображаемому[123]. Это тем легче было сделать, что описания Востока, содержащиеся в популярных книгах путешественников, вольно или невольно смешивали документальность с вымыслом, воспроизводили устойчивые клише изображений «чужого, чуждого мира» (Pagán López 2005—2006: 255). Ведь авторов книг путешествий больше всего интересовала «демонстрация различий и сходств» в облике, одеждах, нравах, формах правления, религии и пр., нежели точная передача восточной реальности (см.: Apostolu 2003: 121).

Конечно, уточняет К. Декобер, изображение, например Оттоманской империи, не было для французских авторов только способом размышления о себе, как и не было исключительно объективным описанием чужой культуры (см.: Décobert 1989: 50). Оно являлось сложным взаимодействием той и другой тенденции, оживлялось духом сравнений разных народов и стран, царящим в Просвещении. Но и это взаимодействие существенно отличало просветителей — авторов философских повестей с восточной тематикой от ученых-ориенталистов[124], продолжающих классическую традицию эрудитов конца XVII — начала XVIII века. Часто эти ученые одновременно были переводчиками и авторами восточных сказок.

В самом деле, Антуан Галлан, опубликовавший в 1704—1711 годах знаменитый сборник «1001 ночь», читал лекции на арабской кафедре Королевского коллежа с 1709 по 1715 год и даже составил рукописную грамматику арабского языка, правда, впоследствии утраченную; Ф. Петис де Ла Круа, выпустивший в 1712 году книгу сказок «1001 день» («Les Mille et un jours»), в том же коллеже преподавал еще дольше — с 1692 по 1713 год, и его грамматика дошла до нас, поскольку существовала в нескольких рукописях. А. Галлан переводил свои сказки, тщательно работая над старинной рукописью, предположительно XIV в., которую доставили в Париж из Сирии[125], Ф. Петис де Ла Круа опирался на не менее старинный рукописный турецкий сборник «Радость после печали» («Al-Farage bada al-schidda»), переведенный с персидского. Не случайно А. Галлан и Ф. Петис в своих предисловиях к сборникам подчеркивали превосходство «восточных историй» над фейными сказками и одновременно претендовали на соперничество в документальности с книгами о путешествиях и трудами востоковедов.

Впрочем, главными были даже не просто знания о Востоке, которыми обладали и создатели философских повестей — Ш. де Монтескье, Вольтер или Д. Дидро[126], а изначальный замысел conte, то, в какой мере «миметической» и «дидактической» (см.: Perrin 2015: 17) является установка автора сказки.

Что же понимали под Востоком в этот период?

П.-Д. Юэ в «Письме о романах» («Le Traité de l’origine des romans»; 1670) уточнял: «Когда я говорю „люди Востока“, я подразумеваю египтян, арабов, персов, индийцев и сирийцев» (Huet 2004: 447). Антуан Галлан расширял список и вносил уточнение, связанное с религией: «…под восточными людьми я подразумеваю не только арабов и персов, но также турок и татар[127], а также почти все народы Азии вплоть до Китая, магометан и язычников или идолопоклонников» (цит. по: Martino 1906—1907: 30). Иными словами, в отличие от современных представлений о Ближнем Востоке, Средиземноморье, Дальнем Востоке, XVIII век достаточно географически расплывчато и культурологически неустойчиво определял для себя Восток. Это обстоятельство отразилось и на бытовании самого термина — «conte oriental»: отсутствуя в словарях того периода, он появился только в заглавии сказок графа де Кейлюса в 1743 году, тогда как ранее либо отсутствовал — как у А. Галлана, называющего сказки «арабскими» (arabes), или Ф. Петиса, уточняющего, что в его сборнике собраны «персидские сказки», либо фигурировал в предуведомлениях читателям, как у Ж.-П. Биньона («Приключения Абдаллы» («Les Aventures d’Abdalla, fils d’Hanif»; 1712)) или Т.-С. Гёллета («Султанши Гузарата, или Монгольские сказки» («Les sultanes de Guzarate, ou Les songes des hommes éveillés: contes Mogols»; 1732)). Представление о жанровой общности этих сказок первоначально словно не нуждалось в терминологическом закреплении, поскольку, «открывая новую, завораживающую цивилизацию», эти сказки основывались «на ином типе чудесного» (Bahier-Porte 2005: 92), чем волшебные сказки о феях.

Создание жанра «восточной сказки» достаточно органично вписывалось в общий рост интереса Франции и Западной Европы в целом к Востоку. Р. Мантран замечает, что желание умножить свои знания о восточных странах (и прежде всего — об Оттоманской империи) отчетливо проступило в XVI веке, когда, стремясь понять истоки современной европейской цивилизации, гуманисты обратились к греческой античности — т. е. культуре тех мест, что оказались в их время под властью мусульман (см.: Mantran 1987: 118—119). Встал вопрос о том, не является ли мусульманский мир также наследником античной цивилизации. Это стимулировало рост путешествий по Востоку, усиленный развитием торговли. В свою очередь, путешествия на Восток и установление дипломатических отношений Франции с Оттоманской империей вызвали интерес к изучению восточных языков: первоначально в Константинополе при посольстве Франции учредили «Языковую школу для молодежи» (1669), ставшую позднее «Школой восточных языков», затем в самой Франции в Коллеж Руаяль были открыты курсы иврита, турецкого и арабского языков. Подготовка драгоманов (официальных переводчиков с восточных языков) для послов и консулов позволяла французской дипломатии осуществлять прямые контакты с местной властью. Первые «ориенталисты» — А. Галлан, Ф. Петис де ла Круа — появились именно в этой среде.

Решающую роль в распространении интереса к литературной экзотике сыграл, безусловно, сборник арабских сказок Антуана Галлана «1001 ночь». Он породил не только многочисленные подражания, одно перечисление которых заняло бы несколько страниц[128], но и возбудил интерес других ориенталистов — как специалистов, так и любителей — к рукописям арабских сказок. По мнению исследователей, первые источники «1001 ночи» восходят к античности, сама история Шахразады и некоторые сказки и сборники, из которых черпались сказочные сюжеты («Синдбад-наме», «Калила и Димна»), пришли из Индии, а затем были переведены на персидский язык и включены в книгу под названием «1000 чудесных рассказов» («Hazār Afsāna»)[129]. Эту книгу А. Храиби называет «прототипом» будущей «1001 ночи» А. Галлана (см.: Chraïbi 2008: 44), однако до наших дней не дошла рукопись этого произведения. Хранящийся в Национальной библиотеке Франции манускрипт XV века — лишь один из источников автора «1001 ночи», поскольку в нем содержится только треть того материала, который он перевел. По-видимому, А. Галлан обращался и к другим источникам (не все из которых сегодня известны), а также записывал те сказки, что ему рассказывал сириец Ханна (см.: Farkas 2014: 24). С самого начала тип «восточной сказки», предложенный А. Галланом, стал восприниматься его подражателями как модель жанра, и одной из важных особенностей этой модели было стремление пробудить удивление читателя. К. Байе-Порт, как и Д. Орсини, видит в этом основное отличие поэтики фейной сказки и галлановской «conte oriental» (см.: Bahier-Porte 2002: 27; Orsini 2002: 193). Основной задачей автора сборника было, по его собственным словам, заставить узнать культуру арабов, и это не в последнюю очередь определило его переводческие принципы: понимая, что читатель восточных сказок столкнется с незнакомым, другим миром, он заботился не о буквальной верности оригиналу, а о способах «популяризации арабо-мусульманской культуры» (Larzul 1955: 86) среди читателей его эпохи. Одним из таких способов была особая, живая интонация рассказчика. Искусство удивлять и живость повествования — принципы, подхваченные последователями А. Галлана — Ф. Петисом де ла Круа, Ж.-П. Биньоном, Т.-С. Гёллетом — был вынужден признать даже А. Гамильтон, отмечавший «живость, которую демонстрирует султанша», т. е. рассказчица сказок Шахразада (см.: Bahier-Porte 2002: 27). Одновременно А. Галлан «стремился максимально прояснить линии интриги, соблюдать правдоподобие» (Perrin 2015: 126), делая проницаемой границу между реальностью и вымыслом, подчеркивая связь восточных сказок с древними хрониками. Пытаясь передать «чужое» в переводе-адаптации, автор «1001 ночи» старался «соединить воображаемый Восток и Запад» (Farkas 2014: 12).

241
{"b":"972704","o":1}