Литмир - Электронная Библиотека

Хотя мои чувства, Тереза, прочны,

Свидания с вами, конечно, вредны.

Ах, не дадите прожить мне легко вы…

Имеешь пять сотен — не пропадешь.

Но коли, Тереза, к вам попадешь,

В рваном кармане останется грош

И время прошедшее вспять не вернешь,

Ах, не дадите прожить мне легко вы…

Вы — совершенство в двадцать лет!

Но, помня, Тереза, ваш дивный портрет,

Не скажет никто через двадцать лет,

Что вам, мадам, только двадцать лет, о нет!

Ах, не дадите прожить мне легко вы…

Продолжение «Тысячи и одной ночи» - img_72

Продолжение «Тысячи и одной ночи» - img_73

Мы уже говорили о том, что «Опера Комик» обязана Казоту сюжетом «Багдадского халифа». Его «Влюбленный дьявол» также был исполнен в этом жанре под названием «Инфанта из Заморы». Вероятно, именно в связи с этим представлением один из шуринов Казота, гостивший несколько дней в Пьерри, упрекнул писателя в том, что он не пробует себя в театре, и расхваливал оперу-буфф как блестящий, но необычайно трудный жанр. «Дайте мне ключевое слово, — отвечал Казот, — и завтра же я покажу Вам либретто, к которому не придерется самый строгий критик».

Продолжение «Тысячи и одной ночи» - img_74

В этот момент его собеседник увидел входящего крестьянина в сабо. «Вот вам слово — сабо! — воскликнул он. — Сочините-ка пьесу на это слово!» Казот попросил оставить его одного; некий странный господин, тем вечером гостивший у него в доме, предложил свои услуги в качестве композитора, пока писатель будет сочинять либретто. Это был Рамо{436}, племянник великого композитора: его причудливую жизнь Дидро описал нам в своем диалоге-шедевре{437} — единственной современной сатире, которую можно сопоставить с сатирами Петрония{438}.

Опера была написана в одну ночь, отправлена в Париж и вскоре исполнена на сцене Итальянской оперы. Марсолье и Дюни{439} внесли в нее несколько поправок, после чего соблаговолили поставить на афише свои имена. Казоту досталась лишь честь чернового либреттиста, племянник же Рамо, этот непризнанный гений, как и всегда, остался в безвестности. Именно такой музыкант и нужен был писателю, обязанному многими экстравагантными идеями этому своему странному знакомцу.

Портрет его, сделанный Казотом в предисловии ко второй «Рамеиде» — ироикомической поэме, сочиненной в честь друга, — заслуживает внимания и с точки зрения стиля, и как весьма ценное дополнение к пикантному моральному и литературному анализу Дидро: «Это самый любезный и забавный человек из всех, кого я знаю; звали его Рамо, он приходился племянником знаменитому композитору и, бывши моим товарищем по коллежу, проникся ко мне дружбою, которая никогда и ничем не омрачилась ни с его, ни с моей стороны. Вот самая необычная личность нашего времени: природа наделила его при рождении множеством талантов и дарований, забыв, впрочем, дать ему способность преуспеть хотя бы в одной области. Его чувство юмора я могу сравнить разве что с блестящим остроумием доктора Стерна в „Сентиментальном путешествии“{440}. Но остроты Рамо были остротами не ума, а инстинкта, инстинкта столь самобытного, что их невозможно пересказать, не описав подробно привходящие обстоятельства. Собственно, то были и не остроты даже, но мимолетные, крайне меткие замечания, происходившие, как мне казалось, от глубочайшего знания человеческой натуры. Физиономия Рамо, действительно потешная, добавляла необыкновенной пикантности к его острословию, тем более неожиданному с его стороны, что он чаще всего болтал всякие глупости. Человек этот, родившийся музыкантом в той же степени, а быть может, и более, чем его дядя, так и не смог овладеть глубинами мастерства, однако же музыка буквально переполняла его, и он мгновенно и с поразительной легкостью находил благозвучный, выразительный мотив на какой-нибудь куплет, что давали ему из жалости. Требовался только истинный знаток, который затем поправил и аранжировал бы эту музыку и написал партитуру. Уродство его лица казалось и ужасным, и забавным, а сам он частенько бывал надоедлив, ибо Муза редко посещала его; но уж когда ему приходила охота шутить, то он смешил до слез. Будучи неспособен к регулярным занятиям, он прожил жизнь бедняком, но эта беспросветная нужда делала ему честь в моих глазах. Он имел право на некоторое состояние, но для того, чтобы получить его, должен был отнять у отца деньги своей покойной матери, и в итоге отказался от мысли ввергнуть в нищету того, кто дал ему жизнь, ибо родитель его женился вторично и завел детей. Да и во всех прочих случаях он не раз выказывал сердечную свою доброту. Этот необыкновенный человек всю свою жизнь жаждал славы, но так и не смог ни в чем обрести ее… Умер он в доме призрения, куда семья поместила его и где он прожил четыре года, с безграничной кротостью принимая и снося свою долю и снискав любовь всех тех, что сперва были лишь его тюремщиками».

Письма Казота о музыке, большинство из которых являются ответами на письмо Жан-Жака Руссо об Опере{441}, также можно отнести к этому короткому экскурсу в область лирики. Почти все его либретто анонимны, их всегда рассматривали как дипломатические послания времен войны в Опере. Некоторые из них подлинны, авторство других вызывает сомнение. Но мы были бы весьма удивлены, если бы в разряд последних попал «Маленький пророк из Богемского Брода»{442} — фантазия весьма специфического характера, но вполне достойная таких авторов, как Казот или Гофман.

Жизнь Казота все еще протекала легко и безоблачно. Вот портрет, составленный Шарлем Нодье, которому в детстве довелось видеть этого знаменитого человека:

«К крайнему своему благодушию, так и сиявшему на его красивом и веселом лице, к нежному и кроткому выражению по-юношески живых голубых глаз, к мягкой привлекательности всего облика господин Казот присоединял драгоценнейший талант лучшего в мире рассказчика историй, вместе причудливых и наивных, которые в одно и то же время казались чистейшей правдою в силу точности деталей и самой невероятной сказкою из-за чудес, коими изобиловали. Природа одарила его особым даром видеть вещи в фантастическом свете, — всем известно, насколько я был расположен упиваться волшебством подобных иллюзий. Итак, стоило мне заслышать в соседней зале мерные, тяжелые шаги, отдающиеся эхом от плит пола; стоило двери отвориться с аккуратной неспешностью, пропустив сперва старика слугу с фонарем в руке, куда менее проворного, чем хозяин, шутливо звавший его „земляком“; стоило появиться самому Казоту в треуголке и зеленом камлотовом{443} рединготе, обшитом узеньким галуном, с длинною тростью, украшенной золотым набалдашником, в башмаках с квадратными носами и массивными серебряными пряжками, как я со всех ног кидался к желанному гостю с изъявлениями самой необузданной радости, возраставшей еще и от его ласк».

Шарль Нодье приписывает Казоту одну из тех таинственных историй, которые последнему так нравилось рассказывать в обществе, жадно внимавшем каждому его слову. Речь идет о продолжительности жизни Марион Делорм{444}, которую, как утверждал Казот, он видел за несколько дней до ее кончины в возрасте примерно ста пятидесяти лет, если судить по документам о крещении и смерти, сохранившимся в Безансоне. Принимая на веру эту более чем сомнительную цифру, можно заключить, что писатель видел Марион Делорм, когда ему был двадцать один год. Таким образом он мог, по его словам, поведать многие неизвестные доселе подробности смерти Генриха IV{445}, при которой, вполне вероятно, присутствовала Марион Делорм.

228
{"b":"972704","o":1}