— Прощай, — жестоко пошутил Белый.
Волшебник бил ладонями по тине в детской надежде на спасение. И вдруг, когда он погрузился до самых плеч, ноги его коснулись чего-то твердого — камня или более плотной глины. Увидев, что он больше не тонет, бандиты переглянулись. Будь он пониже, вода дошла бы ему до ноздрей, а так на поверхности торчала еще вся голова. Лицо его побелело, как у мертвеца, лишь глаза жутко светились. Он уже не дрожал, нервы были парализованы.
— Накинь на него лассо, — приказал Белому Киспе.
Тот ловко метнул лассо, Кондоруми помог ему тащить веревку, и тощее тело, прорезав тину, распласталось на берегу, словно грязный лоскут. Однако Волшебник был жив. Он поднял глаза на бандитов и, плача, взмолился:
— Пожалейте меня.
— Пожалеть? А ты кого-нибудь пожалел за свою жизнь?
И в самом деле он ни разу не испытал жалости. С тех пор, как мучил птицу с подбитым крылом, и до того времени, когда помогал ловить беглых индейцев, обрек целое селение на нищету и на смерть в рудниках, торговец не ведал сострадания. И мысль о гибели стала ему как-то ближе, хотя он и не мог с ней примириться. Волшебник совсем ослаб, пал духом и горько плакал.
— Ну, Кондоруми, покажи свою силу, — сказал Доротео. — Закинь-ка его поглубже…
Кондоруми схватил тщедушное тело, раскачал и швырнул изо всех сил. Волшебник упал шагах в двадцати, и мягкая топь с глухим чавканьем поглотила его. По тине пошли пузыри, словно что-то под ней содрогалось, даже как будто послышался крик, перешедший в хрипение. Но рябь улеглась, лопнуло еще два-три пузыря, и жадное, черное болото обрело былое спокойствие.
Разбойники молча двинулись в путь. Кричала какая-то птица, свистела сухая трава, дальние горы вонзались в чистое небо. На плоскогорье и на болото медленно опускалось неумолимое время.
XV. Кровь и каучук
Аугусто Маки шел по лесной тропе. Три глубоких и сильных чувства слились в его сердце. Одно родилось, когда он расстался с конем на площади Чачапойас и оборвалась последняя нить, связывавшая его с общиной. По сути дела, даже Бенито Кастро повезло больше, ведь ему не пришлось оставить своего коня. Аугусто потрепал буланого по шее, машинально взял тридцать солей и смотрел, как новый владелец ведет коня за узду, пока они не скрылись за поворотом. Кому понять невыразимую печаль крестьянина, который, расставшись со своей лошадью, остается один в незнакомом мире? Страдает и конь. Иные оборачиваются к хозяину и тоскливо ржут, а хозяин плачет. Лошадь так связана с его судьбой, так много вместе пережито, что хочется удержать ее и назвать другом. Но встают неодолимые препятствия, упрямые преграды, и пути расходятся, перед каждым — своя жизненная дорога. Коню в сельву нельзя, Аугусто можно. Буланый не заржал, лишь напряг свое сильное тело в ответ на нежное прикосновение хозяина и посмотрел на него черными бархатными глазами. Когда новый хозяин потянул за уздечку, он вдруг уперся, повернулся к Аугусто, словно просил у него защиты, но свистнул кнут, и в печальной покорности конь побрел медленным, опасливым шагом. Аугусто не заплакал лишь потому, что тут же стоял дон Ренато, с которым он подписал контракт и который твердил ему от самой Кахамарки, где выдал вперед триста солей, что сельве нужны железные сердца.
Другое чувство было связано с тем, что Аугусто уходил от гор в тропический лес. Мало-помалу за спиной оставались пики, скалы, холмы, склоны, откосы. Самый камень стал исчезать, зато зелени становилось все больше и больше. Трава превращалась в кустарник, кустарник — в рощу, роща — в лес, лес — в девственную сельву. Аугусто невольно оглядывался, и ему казалось, что он понемногу погружается в какую-то глубокую яму. Далеко-далеко, на горизонте, тянулась ломаная линия синих гор. То был его мир. Теперь он вступал в новый, ему неведомый мир — сельву.
Третье сильное чувство было связано с трудностями пути. Когда начался густой лес, погонщики, нанятые доном Ренато, вернулись с мулами назад, а шедшие впереди каучеро[31] пригнали десяток индейцев из сельвы, которые и понесли тюки, оружие, консервы, одежду, топоры. С силой и отрешенностью животных, терпеливые, как мулы, они, лишь изредка кряхтя под тяжестью нош, взвалили груз на плечи и двинулись вперед. Сельву прорезала тропа, вернее — туннель, где полом была топкая земля, сводом — ветви, а стенами — толстые стволы. Впереди шли индейцы, потом дон Репато, за ним — нанявшиеся на работу парии, среди них — Аугусто и каучеро. Был день, но казалось, что уже наступили сумерки. Время от времени сквозь густую листву просачивался луч солнца и неумолимо бил в глаза. Земля была вся в рытвинах. Они шли гуськом, и каждый видел лишь спину товарища, несколько стволов, а дальше — темноту, словно они уходили в ночь. Дон Ренато сказал, ощутив всю мощь и печаль амазонского леса:
— Ну, ребята, мы в сельве.
И в душе Аугусто слились воедино тоска по коню и родным горам, гнетущая тьма, усталость. А в сокровенной глубине сердца, затмевая все, сияла Маргича. Ноги по колено погружались в жидкую грязь. Один из индейцев носильщиков закричал: «Здесь глубоко!» Каучеро старались прижиматься к стволам на обочине тропы. Аугусто видел плохо. Он только слышал голоса. «Двигайтесь вперед!» И люди шли дальше, порой утопая в трясине по пояс. Носильщики, согнувшиеся под тяжестью тюков, были все в грязи. Те, кто нес карабины, держали их над головой. По обеим сторонам тропы, в неясном свете, пробивавшемся сквозь свод ветвей, чавкало болото. Когда топь опять стала только по колено, дон Ренато сказал:
— Говорят, в этой трясине, которую мы сейчас прошли, есть два каймана-людоеда. Я их, правду сказать, никогда не видел…
— Придумают тоже, кайманы-людоеды! — проворчал один из каучеро.
— А что такое кайман-людоед? — спросил Аугусто.
— Это который однажды отведал человечины, и она ему так понравилась, что он ничего другого есть не желает…
Да, они в сельве. С каждым шагом становилось все темнее. Над лесной мглою нависала настоящая ночь. Ветер гудел в вышине, раскачивая кроны и сотрясая стволы. На головы и плечи сыпался редкий и легкий лиственный дождь.
Вскоре путники остановились на ночлег у какой-то речки. Малиновый закат еще сиял над сельвой. Пока люди смывали с себя грязь, тьма заволокла небо, и на нем задрожали огромные низкие звезды. Каучеро — теперь мы будем причислять к ним Аугусто Маки и прочих, нанявшихся на работу, — сели ужинать у костра, а у самой воды расположились молчаливые и невеселые индейцы носильщики. На одних были серые рубахи, на других — лишь набедренные повязки. При свете костра на их бронзовых торсах можно было различить ссадины от веревок и пряжек. Раны гноились, и от всего тела шла вонь, как от потного мула.
Определив, что дождя не будет, носильщики улеглись прямо на земле, остальные — на одеяла. Костер погас, и светлячки протянули свои светящиеся нити. В чаще кричали звери и птицы. Один из каучеро посоветовал Аугусто не менять положения, чтобы не выбиться из лунки, продавленной в мягкой земле. Что ж, надо приобретать новые привычки… Но как все это незначительно по сравнению с громадой неведомой сельвы!.. Речушка мягко и бесшумно текла в надвинувшейся ночи, москиты негромко гудели, гигантские деревья тянулись к небу и расцветали звездами.
Хоть тропа и походила на туннель, все же она была выходом к прежнему, оставленному миру. А на лодке, среди бурного потока, Аугусто Маки почувствовал, что он и в самом деле вступил в иную жизнь. Длинные узкие каноэ плыли друг за другом. На некоторых из них был небольшой навес из пальмовых листьев. Казалось, что в стремнинах они должны бы перевернуться, но индейцы гребцы были ловки и опытны: в нужный момент они успевали дать лодке правильное направление, и она проскальзывала меж камней и воронок, словно рыба, которой вздумалось порезвиться на поверхности воды.
Бесчисленные деревья всех оттенков зеленого толпились на самом берегу. Местами встречались отмели, и вылезшие погреться на солнце кайманы, завидев лодки, стремглав бросались в воду. Стаи цапель, зеленых попугаев и еще каких-то редкостных птиц пролетали над головой, приветствуя криком путников. Подхваченные течением лодки летели, оставляя пенистый след; но пристань все не показывалась. Река неслась через пороги, волновалась, затихала, ширилась, подмывала землистые излучины, разъедала и оголяла корни деревьев, лизала белые пляжи, с ревом пробивалась сквозь скалистые теснины, становилась гладкой, как озеро, и снова бешено клубилась, урча жадными водоворотами. Несмотря на ширину, реку можно было охватить взором от берега до берега, но в длину она казалась бесконечной. Наконец каноэ юркнули в приток, и через два часа подошли к посту Кануко.