— Росендо, сядь на скамейку… сделай милость, сядь…
У кузнеца была в руке скамеечка.
— Да я лучше на землю, если дозволяется…
— Нет, сядь сюда, а я постою, все ж я помоложе…
Росендо сел, но Хасинто стоять не пришлось, — он увидел камень и подтащил его к самой скамейке. Заключенные с восторгом глядели на него. Сильный человек доп Хасинто!
— Гляди, Росендо, какой двор грязный, вон там — прямо свалка. Знаешь, отчего мы здесь? Из-за воровства. Раньше нас водили в мощеный двор, а в проходной были деревянные ставни, вот такие толстые. И представь себе, супрефект пронюхал, что они из дорогого дерева, и продал их с начальником на пару. Из-за каких-то несчастных десяти или там двадцати солей пас гоняют сюда. Чтобы с улицы не видели, как в тюрьме худо, суют людей в сырую яму…
Эта часть тюрьмы была совсем старая. Крыша протекала, пустые галереи и переходы дышали сыростью. Да и во дворе солнце подсушило лишь один край, где и гуляли узники. Рядом была топкая грязь, по вонючим лужам плавала зеленая ряска, а подальше серела обветшалая, источенная водою стена. Все тут было печально, особенно люди, босые индейцы в рваных пончо, словно голодные звери. На тех, кто был во власти сеньора судьи, отпускалось по двадцать сентаво в день. Каким же чудом, спросите вы, они кормились? Если некому было приносить им еду, они жили подсушенным маисом, кокой да скудными объедками. Тем же, кто был в ведении супрефекта, приходилось и того хуже. Они не получали ничего и еще приплачивали, если им удавалось отсюда выйти. Денег у них чаще всего не было, и супрефект договаривался с кем-нибудь из поместья или с шахты, и там у них вычитали, сколько нужно. Метисы, кроме одного или двух, содержались не лучше. Но они были городские, носили фабричные костюмы и презирали деревенщину. Обо всем этом старому алькальду рассказал кузнец.
— И ничего тебе не бывает за то, что ты их бранишь? — спрашивал друга Росендо.
— А что мне сделают! Среди этих бедняг доносчики есть, я нарочно и говорю, чтобы знали.
— Нет, Хасинто, по-моему ты не прав…
Несчастье сроднило их, и они как-то сразу перешли на «ты».
— Ничего, хуже не будет!
Между тем солнце грело иззябшие спины, прогревало кости. Тюрьма учит многому. Где еще узнаешь, что такое капелька солнца, вернее, капелька света, просачивающегося сквозь тучи? Лишь выйдя из мрака, понимаешь, что значит свет. Все ярко, все выпукло, весь мир виден даже па фоне черной степы.
По вечерам чоло пели, а индейцы играли на флейте. Один здешний чоло знал печальную песню:
Двадцать пятого августа утром
они взяли меня под арест,
посадили потом в одиночку,
на свободе поставил я крест,
ай-я яй,
на свободе поставил я крест.
Росендо слушал его, прильнув к решетке, и жевал коку. Эти песни как-то отдаляли его от общины и духовно роднили с городом. Раньше он их редко слышал, он любил нежные деревенские песни.
Нет тебя, тюрьма, страшнее,
хуже разве что в могиле,
здесь мне лучшие друзья
вероломно изменили,
ай-я-яй,
вероломно изменили.
Дрожащий, сильный голос звенел во мгле. Сначала он звучал мерно и протяжно, потом срывался, оплакивая свою беду.
Ой, тюрьма моя проклятая,
вся из кирпича и стали,
здесь послушными овечками
парни удалые стали,
ай-я-яй,
парни удалые стали.
В тюрьме любили грустные песни. Каждый узнавал в них свои невзгоды, которые и довели его до известной по всем округам столичной тюрьмы.
В девять наступала тишина. А в двенадцать часовые начинали перекличку: первый, второй, третий, четвертый. Первые трое выкликали свои номера на крыше, четвертый — в коридоре. Если кто-нибудь не отвечал, это означало, что он спит, и его будили. В ночном молчании эти крики отдавались по всей тюрьме и разгоняли недозволенные сны о свободе.
Как-то под вечер кузнец пришел во двор на удивление веселый.
— Знаешь, Росендо, сын мой вернулся. Отслужил два года. Кто его знает, что он начальнику сказал, но тот пустил его в будний день ко мне. Хороший он, сильный такой, на рукаве нашивки — сержант, значит. Настоящий мужчина. Будет работать в кузнице, может, и вывезет дело. Мать его, бедная, хоть порадуется… Ой, сын вернулся, вот счастье привалило — вернулся сын!
К Росендо в воскресенье никого не пустили. Общинники пришли зря, не добились ничего. Но наступило новое воскресенье. Он робко ждал с утра, и после полудня гостям разрешили повидать его.
Старик обнял Хуаначу, внука, Аврама, Никасио, Клементе Яку, Гойо Ауку, Адриана Сантоса. Хоть часть его любимой общины была с ним, глядела на него, говорила с ним, дарила незатейливые подарки.
Клементе рассказал обо всем, что было на совете. О нападении на Умай и смерти двух надсмотрщиков толком ничего не знали. Ходили слухи, что жандармы готовят расправу с Дикарем.
Хуанача говорила о делах менее серьезных — о том, что им всем пришлось очень рано встать, чтобы прийти ко времени, и о том, что на всех лошадей не хватило, многие явятся на другой неделе, и еще о том, что… Росендо, взволнованный словами нового алькальда, плохо слушал ее, но высокий, веселый, звонкий голос радовал его, как те мелодии, что уносят нас в милое прошлое.
Все сели в кружок, и Росендо принялся играть с внуком. Он был самый младший, но уже ходил и говорил «папа». Корреа Сабала рассказал общинникам о допросе, и они воспрянули духом, хотя Росендо ни на что не надеялся. Тут подошли кузнец с сыном.
— Хорош, а? — сказал Хасинто. — Я ему велел прийти в форме. Поздоровайся, Энрике… Что ж ты, друзей забыл?
— Как можно! Не вставайте, дон Росендо!
Они пожали друг другу руки, и отец увел сына, гордясь и важностью его, и статью, и тем, как он носит серозеленую форму с двумя красными нашивками на рукаве.
Два часа пролетели быстро. Росендо сказал Клементе:
— Не давайте им повода силой разрушить общину.
Когда гости уходили, Росендо заметил, что к одному
индейцу никто не пришел, никто не пожалел его, никто ничего не принес, и он сидит на земле, прикрывая рваным пончо тощее тело от холода и от чужих глаз.
— Иди-ка сюда, — сказал он, — поешь.
Индеец жадно накинулся на принесенные общиной яства. Росендо тоже их отведал, а бедняга индеец просто вылизал все миски. Потом охранник запер всех по камерам. Несмотря на хлопоты Сабалы, Росендо все еще сидел в одиночке. Время снова потянулось, как прежде, а может — и медленней.
В городе с минуты на минуту ожидали дона Альваро Аменабара со всем семейством. Заключенным рассказал об этом охранник.
— Приехал, старый петух, со своим выводком. Хвастался, что Дикаря прикончит, а сам сюда сбежал. Говорят, пробирался окольными путями. Наверное, будет просить, чтоб нас на Дикаря послали…
Но помещик прежде всего попросил арестовать Пьеролиста. Узнав о песне, сочиненной ему назло, он посмеялся, но тут же заметил супрефекту:
— За это бы надо в тюрьму…
— На сколько дней, сеньор?
— Это уж как знаете…
Несчастный поэт угодил в соседнюю с Росендо одиночку, но так орал и требовал свободы, что его перевели в общую камеру. Заключенные встретили его восторженно, и вскоре он запел на мотив уайно недозволенные стишки: