— Как же, ищете! Вы просто воры! Вот кто у нас недавно угнал коров и лошадей…
— Сюда ведут следы, — доказывал Отеиса.
— Какие там следы! Марш отсюда, ворюги, а то стрелять будем!
— Мы не воры. Нас сюда следы привели. Мы хотим посмотреть, не здесь ли наш скот…
— Ладно, пошли, — сказал Рамон Брисеньо.
Они прошли лиг пять, и следы повели их с тропы на пастбище.
— Э, друзья, с дороги не сходить! — прикрикнул на них Рамон Брисеньо. — Давайте-ка прямо в Умай, в самую усадьбу.
— Зачем это?
— А затем, что вы арестованы за воровство.
Надсмотрщики прицелились в них, но, по знаку Отеисы, общинники бросились врассыпную. Вслед им прожужжало несколько пуль. Стреляли наугад, лишь бы испугать и остановить их; две лошади упали, и спешившихся общинников удалось задержать. Тогда вернулись и Отеиса с товарищем.
— Пошли в Умай…
— Дайте хоть сбрую снять с лошадей.
— Сказано вам, пошли.
Дон Альваро Аменабар держал их три дня в подвале. И, решив наконец выпустить, сказал Отеисе:
— Ты рехидор, да? Так вот: оставляю вас в живых, потому что надеюсь выбить из вас лень. Вы должны работать на шахте, которую я открываю по ту сторону Опроса. Так передай этому старому гаду Росендо. Я готов простить ему его злодейства и обойдусь с ним как с другом, хоть он и думал убить меня. А если не согласится, и ему и вам будет худо. Пока что я возвращаю двух коней, а надо бы их задержать вместо тех, что вы у меня украли… Ну, идите.
Что же будет? Что можно сделать? Росендо и рехидоры не могли даже самим себе ответить на эти вопросы. Корреа Сабала сказал им, что ограбление курьера — большая беда, потому что теперь нет доказательств самого существования общины. Неужели придется покориться Аменабару и идти работать в мрачные шахты? Отчаяние охватывало всех, убивая надежду. Что же делать?
Ночью исчезли Доротео Киспе, Херонимо Кауа и Злой Кондоруми. Они решили действовать на свой страх и риск. Почти никто из общинников не знал причины их ухода. Не Росендо ли их куда-нибудь послал? Нет, он и сам ничего не знал, пока Паула не пришла сообщить ему:
— Тайта, они ушли с Дикарем. Что ты на это скажешь?
Но алькальд Росендо Маки впервые в жизни не ответил человеку из своей общины.
По утрам стоял такой холод, что роса превращалась в иней, и картофельное поле почти все померзло. Год обещал быть плохим. Зима уже заявляла о своих правах, и с пампы не сходил снег. Замерзли все ослы, а коровы и лошади упрямо тянулись на старые места. Приходилось пасти их на горных склонах, запирая на ночь в специальном загоне. Жизнь становилась невыносимой, солнце показывалось редко, селение тонуло в тумане пли дрожало под ударами ветра. У общинников, которые выходили на работы, не просыхала одежда. Все уже было им безразлично, словно замерзала сама душа. Даже дети, остававшиеся дома, как будто каменели в потоке времени. Только камень мог выжить в каменном мире.
Прежде сказали бы, что увечный Ансельмо сросся с арфой, и не струны ее, а его душа выводит гимн вспаханной земле, опьяненной зеленью маиса и золотом пшеницы; гимн просторам, раскинувшимся окрест гордой Вершины; гимн любви, труду и новым надеждам.
Ребенком Ансельмо хотел обнять весь мир, но в руках его оказалась одна лишь арфа. В детстве, как почти все здешние дети, он был пастухом. Перегоняя стадо, мальчик часто встречался с пастушкой Росачей, и они подолгу смотрели, как индейцы пашут вдали. Отец варил сыр в соседней усадьбе, но Ансельмо не хотелось становиться сыроваром. Он мечтал сеять хлеб. Росача тоже была маленькая, но она трезво смотрела на жизнь. Для нее будущее — это свое хозяйство, хлеб, ребенок.
Однажды Ансельмо сказал:
— Я научусь пахать, и мы поставим дом.
Что ж еще? Этим все сказано. Но они не поставили дома, и не довелось ему пахать. Он не мог даже, как больные и слабосильные, идти за воловьей упряжкой и разбрасывать семена. Он навсегда лишился счастья ходить за плугом, а мы уже знаем, что для людей земли это равносильно отказу от самой жизни. В один недобрый день его свалила болезнь. Долго он лежал в одеялах, в полумраке хижины, и жалобно стонал. Мать варила всевозможные травы, готовила настои. Издалека приехала знахарка. Ансельмо не умер, но когда его вынесли погреться на солнце, ноги у него были сухие и искривленные, как корни старого дерева. Так он и остался калекой.
А перед глазами были земля, волы, посевы, дороги! По серой тропинке, змеившейся к пастбищам, каждый день прогоняла стадо Росача. Иногда она звала его, как прежде:
— Ансельмо-о-о-о…
Но на голос откликались только горы, Ансельмо не отвечал. Он сидел в пестром пончо на пороге хижины и жалобно глядел на Росачу. Как-то он попробовал поднять руки, но они запутались в пончо, как в густой листве, и он понял, что стал растением, вросшим в землю. Сердце его билось в такт старым воспоминаниям и надеждам. Возле их дома была развилка большой дороги, и там проходили индейцы, играя на свирелях. А во время праздников в Руми звенели, теряясь вдали, звуки арф и скрипок. Ансельмо подолгу заслушивался ликующими и плачущими напевами, подставив лицо поющему ветру, полузакрыв глаза и стиснув руки. Ему страстно хотелось уловить, навсегда удержать в себе чудесные звуки, задремать с ними и видеть сны. Но музыка затихала в отдалении, и он снова оставался один. Однако грудь его вздымалась иначе, в жизни являлся новый смысл. Земля источала аромат, словно птицы пели на заре. И все эти чувства вылились в простую просьбу:
— Тайта, я хочу арфу…
Сыровар подумал немного, как естественно думать сыровару, когда речь идет о двадцати солях, и сказал:
— Ладно…
Арфу купили на ярмарке. Она была без педалей, как и все арфы здешних мастеров. Индеец придал чужеземному инструменту деревенскую простоту, и мягкость, п свою тоску пленной птицы — и сделал его своим.
Ансельмо перебирал струны скрюченными пальцами, и мало-помалу руки его научились играть. Музыка не принадлежала ему, она принадлежала всем, ее дарили и сердце его, и арфа, похожая на большое сердце. Сгорбившись на скамейке, грубо сколоченной отцом, юноша, почти ребенок, печальный и бледный, подбирал искалеченные ноги под пончо и протягивал руки к струнам. Он играл, и ему становилось все спокойнее. Земля представлялась прекрасной, огромной и щедрой.
Прошло время, Росача выросла, Ансельмо стал играть совсем хорошо. Она уже не бегала за стадом, а он бывал на всех ярмарках, праздниках и свадьбах. Крестьяне возили его на осле из деревни в деревню, и с ним приходила радость. Сердца всех и каждого трепетали в его музыке.
— Свадьба, наверное, выйдет на славу?
— Надо думать, Ансельмо будет играть…
И люди сходились поплясать или просто послушать музыку. В округе еще не знали такого искусного арфиста.
Пришло время и Росаче выйти замуж, и Ансельмо позвали на ее свадьбу. Он уже не вспоминал былого. Минуло много лет, теперь он жил только музыкой. Вернувшись из церкви вместе с гостями и священником, молодые застали дома тихого арфиста. Он ждал их. Росача прошла мимо, словно сияющая заря, давние мечты всколыхнулись в нем и тут же утихли. Когда гости выпили чичи, его попросили сыграть. Пары встали в ряд, и он заиграл уайно. Росача плясала, кружилась перед арфистом, и он уже не столько играл, сколько глядел на нее. Вот она и выросла и танцует не с ним, а с мужем. И Ансельмо особенно остро почувствовал свою беду.
Когда он осиротел, Паскуала и Росендо взяли его к себе. В Андах больше всего любят музыку. Ансельмо делил с общиной и радости и горечь исхода, но в дни несчастья о нем позабыли, сам Росендо вроде бы не думал о калеке, словно болезнь его была лишней заботой. Ансельмо снова был один, и даже арфа, онемевшая с самых похорон Паскуалы, не утешала его. На общем совете он сидел в углу на галерее, видя лишь спины, а порой разгоряченное лицо и слушая печальные речи. Он тоже был чужаком, и никто не вспомнил о нем. Когда начался исход, его чуть не первым посадили на осла и отправили на новое место. Три тяжкие ночи он вместе с несколькими общинниками сторожил пожитки, а потом, когда стали строить дома, ощущал себя совсем уж лишним. Прошло время, и Ансельмо подумал было, что вернулась прежняя жизнь, но сон этот длился недолго. Стали гибнуть посевы и скот, многие общинники ушли, а над оставшимися нависла угроза насильственного рабского труда. Сырость и дождь, холод и скорбь пронизывали до костей. Чтобы выдержать, надо было окаменеть.