Ницца (?)
Вторник.
Милый Друг!
Не знаю, как Вам написать мою благодарность за исполнение моей телеграммы. Это, вы скажете, мелочи, по своему обыкновению, но когда-то оно и мне казалось таким. Теперь же когда это было безумно нужно и никто, понимаете ли, никто не захотел этого сделать, я вижу, что не так многое обстоит, как оно мне представлялось раньше. Я вяжу еще, и это в сущности для меня не является неожиданным, так как подозревалось давно, что люблю я только вас, что Вы мне необходимы, сейчас, здесь. И теперь я говорю Вам. Приезжайте немедленно сюда. Довольно Вы насиделись: здесь к тому же мы никогда не будем обеспокоены посторонними; выезжать никуда не станем и, если и услышим чей-нибудь голос, то разве Жоржету, когда она скверными словами ругает (ни одна прачка так не сквернословит) под глициниями – своего Метерлинка182, нашего (если Вы приедете) соседа. Еще раз – люблю Вас и жду.
М. К.
Воскресенье.
Дорогой Друг!
Формальности с паспортом, который приходится проводить в губернском городе, займут около недели и поэтому мое письмо меня обгонит. Пишу Вам его, как последнее: в дальнейшем, мне кажется, наша разлука не будет выходить из пределов телефонной сети. Видите и к нам оно пришло, как говорилось в прошлом моем письме: тихо и неожиданно, как омела, врастающая в ветку заснувшего без ветра дерева. Вот она передо мной вся вытянулась и дрожит от моих движений за моей старой конторкой-секретером. Я не возьму ее к нам на Ривьеру: там она будет чужой: она слишком таинственна для царства роз и фиалок. Она любит тайну леса, снега, ожиданье нового года и нового счастья. Она сама его приносит в предварении, а разве оно не с нами теперь? Разве не подошла ко мне та минута (и да будет она благословенная в человеке), когда губы обгонят плечи и не знаешь, кто из них первый коснется любимого? Да будут звезды на тверди небесной, чтобы смотреть и светить нашему счастью. Да будет ветер душист от моря к холмам, чтоб наши слова разносились им в дыханьи радости и неуходящей весны.
Мы из нее не уедем весь этот год. Земной шар довольно обширен для нас и всегда в одном из ее поясов она появляется. Мы будет гоняться за ней и проплывем тропики и пассаты, если она потребует. Но потом и я жду этого, дорогой друг, зовя Вас до времени таким именем, в котором все сказано, потом мы все же вернемся сюда, где Вас так долго дожидались и стены и вещи: в дом, который был убран с мыслью о Вас, одет и закутан в нее, как инеем, который ею сквозь снег расцветал и зеленел, как без лиственный клен вечно живущей стрелою Гордра183, ставшей цветком Бальдура.
Мы опять вспомним тогда все, что мы знаем теперь и что нам будет радостно узнавать уже не друг о друге, а друг от друга, в ласках и радости поцелуя, с которым я беру Ваши письма, связываю их со своим трауром по нашей разлуке и покрываю их веткой омелы, которая будет зеленеть на них, как чернила Ваших записок, надеясь на наше скорое возвращенье. Год для нее – наш день: он промелькнет быстро и для нас и для нее в убежище старых тайн моих прабабушек, охраняемым красно-зеленым шнурком потайной пружины, которой в свое время так должен был гордиться крепостной Невтон184. Не ждите меня. Я хочу застать Вас врасплох.
Глава VI
Мутный глаз
Дальние проводы – лишние слезы. Я не хочу провожать, уезжающих друзей, дорогие читатели, а тем менее не развлекаюсь присутствованьем на их похоронах. Враги дело другое: с удовольствием произнесу надгробную речь такому, поглядывая, что б он, подлец, не пошевелился, первая горсть земли на крышку за мной и я последний уйду с кладбища. Но ведь с вами-то мы друзья и прощаться не хочется. К сожалению, нет такой компании, которая бы не расходилась, как сказал Казбек Эльбрусу в известном стихотворении Лермонтова185, и нет книги, которая бы не кончалась. Мне грустно: мне грустно прощаться с вами, дорогая и прекрасная моя читательница, тем более, что вы меня не любите, но не огорчайтесь тем, если вы даже и согласны меня полюбить, убедившись из этой долгой, может быть, слишком краткой летописи, что я человек, глубоко верующий во все возвышенное и прекрасное, если даже вы про это мне напишете: все равно. Нам должно расстаться. Да: план моей работы, являющийся неисповедимой судьбой для заключенных в ней слов, материалов, предложений и знаков препинания, в той же мере, как вне присутствующий электромагнит, является роком судеб электрожителей чужого ему магнитного поля, он, план, требует и повелевает, клянется и не обманывает, что глава эта есть последняя глава книги, в том случае, если, написав ее, я еще не вздумаю присочинить к ней эпилога. Но нет: эпилог это дальние проводы, шестая глава будет последней и в ней кончится весь мир ваш, уважаемые жители планеты, показанный мной с состоятельностью, мне возможной и вам доступной.
И еще вот что (только не сердитесь вы на меня): не в вас одних дело. Мне грустно дописывать эти страницы, мне грустно замыкать и выбрасывать мир, который мной построен по всем законам биополярной координации и мне жаль невозвратного отрезка времени, убегающего вместе с ним в пределы мировой энтропии. Ведь я начал его еще в декабре 1917 года. Румынский часовой тянул бесконечную волынку своей идиотской четырехнотной песни у дверей моей камеры, сержант Попа неодобрительно поглядывал в волчок на мое предосудительное занятие, а почтенное начальство плакалось о невероятной моей требовательности по части бумаги. Лицемеры! Как будто они мне давали что-нибудь, кроме обрезков отработанных рапортичек отмененного образца! Время шло, книге везло на читателей-дилетантов: на Дону казацкие бунтовщики довольно внимательно исследовали первую часть и если не расстреляли меня со всеми моими спутниками, то, очевидно, по неразборчивости моего почерка и своей совершенной безграмотности. Я помню и вторую часть: она писалась летом восемнадцатого года на Ижевском заводе в предвыборную агитацию на пятый Съезд, Вы видите, что ее Паралипоменон предвосхитил события, происшедшие в 1919 году186 и я говорю это с гордостью не потому, что я пророк, но потому, что наша доктрина правильна, а эсер Рапопорт, мой тогдашний противник, говорил, стало быть, чепуху. А потом были бои под Одессой и отступление до Попельни и осада Фастофа и много любви и ненависти. Вы думаете, с этим так весело распрощаться? Потому что напечатанная книга – это совершенно посторонняя личность и на нее противно смотреть ее автору. Чужая дело другое, особенно, если она написана приятно и приятным человеком. Я понимаю и вы тоже, слышите, должны понять, что со стороны Болтарзина привязанность его к посмертному не имела в себе ничего противоестественного и товарищу Фрейду туда нечего показываться.
Но мне еще надо покаяться перед вами, дорогие мои: я не вполне с вами искренен. Если я оттягивал сказку и еще до сих пор не вышел из присказки, то причиной тому не единственное огорченье разлуки с вами, однако, вы сильно замешаны в дело. А оно, видите ли, в том, что мне совестно за моего приятеля: мне приходится освещать очень позорный период его жизненного путешествия и, хотя он, впоследствии, выплатил все свои обязательства, но в то время, к которому мы с вами подобрались, он был… да, действительно, он был… эксплуататором187. Пил кровь и ел пот своих ближних; стоило после этого быть душеприказчиком Скрама! Увы, это, к сожалению, стоило слишком дорого для продолжения дальнейшей пассивной эксплуатации. Рента была съедена звукоприемниками и переварена копченым цилиндром, остатки замели типографии. Пришлось извергнуться [и] показаться на полпути между долинами Темника и Селенги188, благо там глины подходящей не было, известняк водился, постройка шла каменная и силикатный кирпич расхватывали. Тем не менее книга, отпечатанная в свое время на толстой и пористой бумаге, со вкладками таблицами, обремененными разноцветными кривыми, окаймленными синей загородкой клеток, не доходившей до краев бумаги в доказательство своего презренья к ней и преданности тому началу, которое, как известно, все вывозит; снабженная различными графическими резвостями на восковке и клапаном на обложке, под которым ютился какой-то картонный морской житель, раздвижной, складной, с хвостиком, циф<и>рью, всеми цветами радуги и совершенно непонятного назначенья; снабженный всем этим, волюм189 лежал вечно, поскольку мы в вечности, на еще не сломанном американском бюро домашнего кабинета Флавиуса. Последний смотрел на него с нежностью, которую делить приходилось только письмам из пределов Федерации Десяти Городов, начинавшей потихоньку отбивать от корня, поднимать голову и шипеть. Некоторые анархические настроенные элементы решались даже поговаривать о революции, хотя она еще была гезетцлих ферботен190. К крайнему ужасу многих социалистов число этого предосудительного отродья имело склонность возрастать. Но к крайнему своему удивленью, Флавий Николаевич ощущал некоторую неопределенную связанность воли, мешавшую ему, реализовав фонды достаточно продажей способного силикатника, тряхнуть недавностью и отправиться на знакомые места во имя… имя он хорошо знал, но с грязными, как ему казалось, руками за новый режим не хотел приниматься: очень уж поучительной казалась ему позиция Скрама.