Глава III
Звонкие извинения
Флавий Николаевич высморкался и посмотрел на часы – оставалось пять минут, считая нормальное опоздание в час. Он вздохнул и продолжал смотреть на безногого Корсакова, играющего роль банкира или прокурора Судебной палаты. Ему было понятно озлобление, написанное на лице портрета и, по-видимому, отвечавшее тогдашнему состоянию модели. Загадочность славы Серова изогнула свой вопросительный знак перед сознанием созерцателя, но, к спасению всех, воздух заколыхался и зашуршал; лестница заскрипела и, вероятно, зашаталась, каблучки застучали по паркету, зал сделался очень тесным, все картины прижались к стенам, а какая-то окантовка над лестницей, потеряв равновесие и один гвоздь, удовлетворилась последним уцелевшим и позой свиного уха острием вверх. В таком настроении она и пребывала до второго пришествия Грабаря18, который, как известно, восхотел и надеясь быть русским Чуди19 («Ведь это ересь, отец игумен?»20) стал на Москве чудесить и перевешал все, что мог в галерее бр. Третьяковых с Н<аследни>ками. Извиняюсь за отступление, но читатель, я надеюсь, уже успел привыкнуть к моей дурной и неискоренимой привычке. Я извиняюсь, но должен предупредить, что впереди не то еще будет. Так вот, я об электричестве… т. е. … не об электричестве, а о Зинаиде Павловне, потому что всем ясно, что это ее юбки шелестели, ее каблучки топали, а кузина Катя, и вовсе не она, Зинаида Павловна, прогибала лестницу. Радость была взаимная, солнце, погасшее в январе, загорелось в серый апрельский день, в сером зале, наполненном рваной, серой и нудной живописью; цвела сирень, пели стрекозы и благоухали канталупы. А главное, был веселый девичий лай: – тра‑та‑та, четыре таксы и один фокс забегали по полу. – В общем он был удивительный. Да, она страшно виновата, что опоздала, страшно извиняется, но надо было непременно дождаться почтальона; она совсем забыла сказать, когда сегодня отвечала ему, но потом, ведь, здесь никогда не бывает скучно, потому что такие великолепные картины – вот эти ангелы; это же удивительно, какие счастливые те, кто могут зарисовывать свои чувства (несчастная не знала, что от этого с чувствами бывает и какие гнусные карикатуры оказываются в сердце, после зарисованья). Нет, они должны, непременно должны познакомиться: он совершенно особенный и, главное, она никогда такого не видала: и не бегемот, и не южанин, а, главное, доброта невероятная чувствуется и благородство. Папа? Да, это‑это решительно непонятно, но дело в том, что папа действительно не хочет слышать об этом человеке. – А она хочет замуж? – Ну, да, хочет, потому что это чувство навсегда и больше другого уж не будет, это она твердо знает. – Но почему же папа? Финансовый мезальянс? – О нет, этого вопроса не существует. Нет, тут другое. Конечно, папа… Он ее любит, он хочет ее счастья, но счастье у него на 40 лет старше ее счастья. О, да, он ей все сомненья изложил; нет, она не конфузится, потому что здесь говорит со своим. Ну, ведь, он же, Флавий Николаевич, не чужой, и она говорит ему просто, что по ее мнению папа ошибается, а если и правда, потому что тогда дело яснее. Конечно, папа думает, что высшее счастье – это в одной постели спать и размножаться, но теперь чувствуют иначе и любовь понимают не так. Ну, вот, кажется, договорились до самого больного папиного места. Что из это следует? А то, что ее увозят за границу – проветриться. Вероятно, будут женишков демонстрировать; пусть, пусть, пусть, пусть. Это даже лучше, можно будет доказать, что достаточно прочное чувство их связывает. Ну‑ка. Пускай потом кто-нибудь попробует сказать. Да, впрочем, у нее есть свой план. Он не знает, согласится ли на эскападу и «он»? «Он», да будет известно Флавию Николаевичу – тряпка милая и будет делать все, что она захочет и что ему скажет. Боже, Боже, какое счастье. Ну, а его мнение по этому всему? – Флавий Николаевич, по совести, ничего не мог возразить против выбора З. П. Ленд, он попробовал проверить пункт В Петиного диагноза и спокойно убедился в его полной несостоятельности. Читатель улыбается, думая о свежем впечатлении от композиторши Корневой? Флавий Николаевич тоже подумал, но сейчас же решил, что если долго вырастающее чувство прогнано одним получасовым и достаточно бессвязным монологом некрасивой и безалаберной девицы, доказавшей наглядно полное свое бессердечие и духовную нищету, то Флавий Николаевич сознавал это со всей твердостью своего характера – такого чувства, значит, и вовсе не было, а был, если вообще был, можно сказать, вроде, как бы некоторый газ или самообман‑с: так-то. Поэтому он не подвергал никакой критике непосредственное ощущение радости о том, что милая девушка, давно, еще ребенком ему знакомая, счастлива; не ощущал ни малейшей досады от того, что счастье не им доставлено по назначению, и не сомневался в своей признательности к человеку, имевшему возможность натащить столько упоения в душу Зинаиды Павловны. Так он ей это и вычитал. «Милый, хороший. Я так и знала, что вы поймете. Ну, а вы?» И так как ответ был скорее нечленораздельный, то барышня с легкостью ласточки и с искусством крокодила стала разбираться в том, что думает ее друг; но ведь он был не «он» и потому отчаяния не последовало; нет, не бойтесь, читатель. Но, вообще говоря, рекомендую вам укрепить ваши нервы, если вы хотите спокойно наслаждаться этим моим произведением искусства. Дальше разговор шел уже втроем, шепотом, как и подобает в такой важном месте, но с фырканьем и подвизгиваньем, никому не мешавшим – в этот день никого в галерее не было. Прощаясь у подножки экипажа, Болтарзин вспомнил, что, как никак, а он в один день выслушал две исповеди и дал отпущение, не будучи ни попом, ни врачом невропатом; подумал, что Мария Марковна, кажется, преувеличивала выгоды этой профессии, и побрел по тающему снегу, под облезлым небом, по направлению к облупленным древностям, с подтеками краски, черными куполами и самодовлеющей шапкой неусыпного гренадера перед нестоящим охранения памятником21. А дальше завозились красные церкви, с синими главами, переулки «пиво-мед», белым по синему, закатываньем полозьев извозчиков (о, Господи), снежной халвой, тысячами скребков по тротуару, снежным обвалом – берегись – с крыш, ледяными сталактитами от желоба до цоколя, засыпанными верандами особняков, с рысаком, брезгливо ступающим по весеннему студню, снежками мальчишек, расшляпившихся о крашеный зубатый забор дровяного двора, банная сырость и ленивый звон великопостного говенья; осетрина, кухарка, готовая к предпраздничному саботажу, и тишина от Воздвиженки до Плющихи. Да исправится молитва моя, яко кадило пред тобою, воздеяние руки моей, жертва вечерняя. И, если внимательно посмотреть, то сплошное облако – небо так и едет, так и едет, осторожно, чтобы не зацепиться за все кресты церквей, колоколен, памятников и ворот (сверху то город на кладбище смахивает), а так же разумеется, затем, чтобы это не заметили праздношатающиеся сплетники, ибо у неба есть свои тайны и пути его неисповедимы.
Так как не было ни причин, ни предлога оттягивать отъезд, то Флавий Николаевич, по-прежнему со стеклянным клеем в душе, отправился в Мальдорорную экспедицию.
Изложение мое не будет полным, если я пропущу последнее посещение Петиной лаборатории. Потому что, хотя Флавий Николаевич и не любил дальних провод, молодым людям все слезы лишние, но, по той же молодости лет, любил похвастать своей неуязвимостью (к старости все меняется, как известно, и другим хвастают), на что считал себя ныне уполномоченным. Но Пети он не застал, а застал Брайсса, за фотографьем вакцины сапа и, что поразило Болтарзина, никакой особой радости своим приходом в Патрикии Фомиче он не вызвал. Тот был весьма корректен, но скорее сух; сообщил, что Петя уехал дня на три из города, поручив ему, Брайссу, попечения о срочных культурах, выразил уверенность в сожалениях общего друга, поблагодарив за любезный вопрос о лошадях («не важно, знаете, да что при такой дорожке сделаешь?»), сообщил, что он, кажется, бросит крупных животных и постарается найти счастье в среде микроорганизмов, для чего не хватает пока одного – возможности любоваться настоящей бледной спириллой; этот зверь еще на положении эфира. То есть, существование его имеет все признаки бытия, кроме непосредственной наблюдаемости. Малы, проклятые, не видать, но есть возможность сделать их более рослыми. Да, он займется выведением новой породы. Пока, до свиданья. Непременно передаст. Неизвестно почему, Флавий Николаевич выругал себя за визит и решил раз навсегда порвать, не с Петей, но с его лабораторией, не говоря уже о его Брайссе. Однако, намерения эти пришлось отложить исполнением, так как принимались они уже в купе международного вагона. Поезд шел мягко и прямолинейно, книга (ясно, какая) читалась наизусть; изредка семафор прожигал звездой шерстяную занавеску и Флавий Николаевич чувствовал себя отлично в мире, столь похожем на его зеркальную вселенную, в мире, отданном власти параллельных желез22, вытаращенным часам, стукотне телеграфного тока и волшебному подбору цифр, заполняющих логарифмические таблицы путеводителей. Однако, Летейская вода23, как ни заманчив был ее вкус, немного подозревалась нашим путешественником; он боялся, по традиции, чтобы она не наделала ему вреда24, при выходе из вагонного шестигранника или саркофага микста25. Надо бы озаботиться Эвноэ26, а ее он мыслил в форме, указанной Петей и, как мы могли с ним убедиться, форма эта удовлетворительно выдержала применение к психотерапевтике (самодельной – ручная‑с работа, за то и ценится). Поэтому, путешествие от вокзала до вокзала, или от буфета к буфету (наиболее портативный способ езды с развлечением) был заменен модернизацией странствия Аполлония Тианского27, но не от храма к храму, а от музея к музею. Я не стану излагать здесь всех этапов стеклянной болезни Болтарзина, скажу только, что его отвращение к немецкой живописи, бывшее всегда весьма активным, стало переходить в агрессию; поэтому в его вселенной заиграли все цвета радуги и стали стираться границы отдельных явлений. В таком виде его выплюнуло из вагона в Дрездене. Этот город им всегда старательно избегался; ибо в раннем детстве ему объяснили, что в город Д.(е)‑рез‑ден отправляют капризных детей на исправление, производимое способом, который легко установить из фантастической этимологии слова. В противность ожиданию, он прижился в этой унылой столице. Ему нравилось слушать собственные шаги на базарной площади, второго акта оперы Гуно28, скучать перед Рафаэлем, экстазировать перед Рембрандтовой Вечерей и воспринимать спор о местопребывании подлинной Мадонны Гольбейна29, – здесь ли она, в Цвингере30 или в Дармштадте. А когда ему хотелось посмеяться, он шел к Брюллевской террасе31, и этот каменный армянский анекдот («В десять раз больше» Версальской) действовал без отказа. Так просочились две недели безделья, когда однажды, около круглого театра32, не спасаемого чугунной свадьбой Диониса от сходства с нефтяным баком, Флавий Николаевич обнаружил, что его третий глаз glandula pineorlis33 кем-то фиксируется, что повлекло за собой полный поворот всей физической системы вокруг оси симметрии. Вообще это впечатление необходимо отнести к разряду неприятных, но неприятность становится простительной, а иногда способной перейти в удовольствие, если смотрит на вас кто-нибудь красивый, вернее, считаемый вами красивым, так как, увы, и самая красота есть понятие относительное.