На другой день, повстречав Веню на берегу Пехорки, сонной речушки, заросшей желтыми купавами, я понял, что побег не остался тайной для соседей. Не говоря худого слова, Веня плотно ухватил курчавенький вихор и дернул его так, что искры посыпались из глаз. Прикидывая, как бы ловчее удариться в рев, я вдруг почувствовал, что рука его смягчилась. Осторожно, с неумелой ласковостью скользила она по волосам, словно водило этой рукой робко проглянувшее отцовское чувство. И он сказал негромко:
— Ничего, ничего...
Голубые глаза его сузились, потемнели. Он глядел за Пехорку, где на взгорье в блеске тихого солнечного утра стояло большое село и оранжевыми огнями горели окна в избах, где вдали над Москвой-рекой висел ажурный мост, будто связанный из тонкой сизой проволоки, и широкой волной, темно синея, скатывались за горизонт леса, но казалось, что глядел он еще дальше. Там, далеко-далеко, словно виделись ему дымное небо Испании, расколотые снарядами деревья в Каса дель Кампо, баррикады на улицах Университетского городка, плакаты с надписью: «Но пасаран!»
Мне кажется теперь, что сказал он тогда больше, чем два слова. Он, наверное, хотел сказать:
— Ничего, братишка, ничего... Им все припомнится, все зачтется. Они разгружают бомбовозы над беззащитными городами, но целятся они в нас. Понимаешь? Мы стоим у них поперек горла. Эта фашистская свора рано или поздно кинется на нашу границу. Ну что ж, пусть только попробует.
Недавно я снова был в Ильинском. Пустынны вымытые дождями улицы, старые сосны за штакетником тихонько скрипят на ветру. И в один грустный миг, когда шел я узеньким проулочком, почудилось, будто я и есть тот последний на земле человек, который еще помнит о Вене Брюховецком.
Мы все, как цепями, связаны памятью с теми, кто не пришел с войны. Это святые цепи, они не в тягость. Важно только, чтобы не рухнуло, не порвалось, не сгинуло бесследно ни одно звено.
На снимке за спиной лейтенанта среди глыб развороченной земли лежит молодой боец. Кто он? В каком краю нашей Родины узнают его, на каком языке назовут его имя? Листок фотобумаги пронес сквозь годы мальчишеское лицо, искаженное страданием, а сам он давно ушел в луговые травы, в неяркие лесные цветы, в светлый сок берез. Но почему так щемит сердце, почему? И руки наперекор разуму тянутся поправить его запрокинутую голову...
А лейтенант в том первом бою на границе упал последним. Никто не скажет, сколько длился бой, но начался он на рассвете, в четыре часа утра. На орудийные выстрелы, на частое тявканье минометов, на сплошной адский огонь пограничники отвечали скупыми очередями из «максима» и прицельными залпами из трехлинейных винтовок.
И когда замолчали огневые точки, когда полегли вокруг все бойцы, убитые и раненые, лейтенант оглянулся.
Над верхушками сосен вставало солнце, вокруг столбов вились черным серпантином обрывки телефонных проводов. Знают ли там, в тылу, что идет бой на границе? Готовы ли встретить вражью силу? Не опоздают ли с помощью? А его окружали, хотели взять живым. У этих чужаков все было непривычно ему, противно взору: и каски с глубокими вырезами, и серо-зеленые мундиры, и оловянные пряжки на ремнях с орлами и свастикой. Будто не люди это были, а пришельцы с неведомой планеты. В глазах у них сквозь страх перед револьвером лейтенанта пробивался злой азарт. И тогда он вскинул к виску револьвер с последним патроном, и тело его упало под ноги вражеских пехотинцев, словно и мертвый хотел он хотя бы на одно лишнее мгновение задержать кованый фашистский сапог, занесенный над его родной землей.
Лейтенант Богун возвращается в строй
...И все-таки жила, надежда, не гасла! Наперекор всему верилось, что отыщется след, откроется имя человека с лейтенантскими кубиками в петлицах и простреленным виском. Верилось, хотя порой едва не опускались руки и казалось, что легче найти иголку в стоге сена, чем отыскать этот след.
В Центральном архиве погранвойск придирчиво и скрупулезно рассматривали фотографии, присланные М. П. Ревякиной. С определенностью сказали, что между первым и вторым снимками нет видимой связи. Судя по обмундированию, на первом снимке запечатлены не взятые в плен пограничники, а скорее всего солдаты стройбатальона. Что же касается лейтенанта, то откуда известно, что это начальник погранзаставы? На рассвете 22 июня в бой с фашистами вступили 796 пограничных застав. Но слово «комендант» из немецкой надписи на обороте снимка можно толковать по-разному. А если это младший политрук или помощник начальника погранкомендатуры? В таком случае придется ворошить списки всех лейтенантов-пограничников, погибших в первый день войны 1941 года или числящихся с той поры пропавшими без вести. Устанавливать адреса их родных и близких. Списываться. Предъявлять для опознания снимок. Возможно, из этого дела что-либо и выйдет, но потребуются годы и годы... Вот если бы какая-нибудь была зацепка или ниточка, пусть самая крохотная.
Ниточки не было. И было ясно, что начинать надо с публикации фотографии.
С тех пор она, эта фотография, кроме «Известий» побывала в редакциях еще трех центральных газет. Ее переснимали, увеличивали и кадрировали, делали клише и пробные оттиски, и все, от художников-ретушеров до главных редакторов, приходили к огорчительному выводу, что при ротационной печати на снимке ничего нельзя будет разобрать — сплошное мутное пятно. Оставался один путь, последний. Попытаться опубликовать фотографию в журнале, который, во-первых, имел бы массовый тираж — условие обязательное! — и, во-вторых, отличался бы от газет качественно иным, более высоким уровнем полиграфического исполнения.
В июне 1979 года журнал «Смена» в своем двенадцатом номере поместил фотографию и очерк «Кто ты, товарищ лейтенант?»
И случилось то, что должно было, что не могло не случиться!
Журнал с очерком и снимком попал на глаза человеку, который, кажется, остался единственным из людей, способных сразу, с первого взгляда опознать обоих — и лейтенанта, и лежащего за ним убитого бойца.
До той поры минчанин Николай Григорьевич Росляков молодежный журнал «Смена» не выписывал и не читал. Ему, Рослякову, шестьдесят лет. Несмотря на ранения, полученные в годы минувшей войны, чувствует себя крепким, на здоровье не жалуется. Да врачи вот придираются, заставили лечь в больницу для обследования.
Сестра внесла в палату пачку свежих газет и журналов. Он потянулся за «Сменой», полистал... Через минуту испуганная сестра вызвала врача. Когда Росляков пришел в себя, то обещал лежать спокойно, попросил только чистой бумаги для письма.
Потом, много дней спустя, Николай Григорьевич скажет:
— Ты извини за почерк. Понимаешь? Как взглянул тогда на снимок, так словно в сердце ударило. Мужик-то я, в общем, крутого замеса, вологодский. За войну горя повидал, нахлебался им досыта. Думал — повыжгло из меня влагу. А тут пишу, а глаза застит... И будто стоят передо мной хлопцы с нашей заставы как живые.
Письмо Н. Г. Рослякова обширное. Подробно, с деталями описывает он свою жизнь. Коснемся только той ее части, где она переплелась с жизнью людей, заснятых в смертный их час немецким унтер-офицером.
«...Я их сразу узнал! Это начальник четвертой погранзаставы Богун, а за ним убитым лег зам. политрука, комсорг первой комендатуры. Звали его Паша. Фамилию, к сожалению, не помню, выбило из памяти. Но это он! Я был на заставе секретарем комсомольской организации и часто с ним имел дело. А дня за два до начала войны вместе с другими пограничниками из комендатуры и штаба отряда он прибыл к нам для усиления. Я тогда еще удивился, почему на нем гимнастерка без знаков различия в петлицах, без треугольничков. В этой гимнастерке он и лежит[1].
Теперь о Богуне. Он до этого служил где-то на Украине. Все мы, пограничники Таурагского погранотряда, собрались из разных частей. Меня самого по комсомольскому набору призвали в погранвойска в 1938 году, считался я тогда сильно грамотным, работал до призыва бухгалтером в колхозе. Принимал участие в освобождении Западной Белорусии, а в 1940 году был переведен в погранотряд, штаб которого стоял в литовском городе Таураге, недалеко от границы с Восточной Пруссией. Сначала служил при штабе, но после Нового года отправили меня на четвертую заставу, к Богуну. Ему тогда было лет тридцать. Строгий был командир, требовательный, не терпел ни малейшего беспорядка, но умел расположить к себе бойцов-пограничников, за что мы все его любили. Сам был всегда подтянутый, аккуратный, форма на нем сидела как влитая. По всему видать — кадровый военный. Обожал лошадей, верховую езду, носил всегда шпоры. Незадолго до войны привез на заставу свою жену, кажется, она была учительницей, и годовалого ребеночка. Красивые они были — Богун и его жена, высокие, стройные, оба черноволосые. Любо было на них глядеть, и всякому было ясно, что уважают они друг друга очень. Даже имена у них были похожие, вот только не могу вспомнить, какие...»