В дальнейшем, после официального утверждения христианства, сочинения апологетической направленности появляются в царствование Юлиана Отступника — Григория Богослова «Обличительное слово на Юлиана», Иоанна Златоуста «Слово на память священномученика Вавилы», книги Кирилла Александрийского против Юлиана. Пожалуй, самой поздней грекоязычной апологией является сочинение Феодорита Кирского «Лечение эллинских недугов» в 12 книгах (вторая четверть V в.). Ряд латинских апологий открывают Минуций Феликс диалогом «Октавий» и Тертуллиан сочинениями «К язычникам» в двух книгах (197 г.), «Апологетик» (адресовано африканским наместникам, написано в конце 197 г.), «О свидетельстве души», послание к проконсулу Африки Скапуле (212 г.). В середине III века Киприан, епископ Карфагенский, написал послание к Донату, возможно, ему же принадлежит сочинение «О том, что идолы не есть боги» и послание «К Деметриану». В самом начале IV века Орнобий написал семь книг «Против язычников». Лактанцию принадлежит апология «Божественные установления», кроме того, прослеживается апологетическая тематика в сочинениях «О гневе Божием», «О смерти гонителей». В 346 — 348 годах Фирмиком Матерном написано сочинение «Об ошибочности языческих верований». В 417 — 418 годах Орозий написал семь книг «Истории против язычников». Августин в 413 — 426 годах создает 22 книги сочинения «О граде Божием».[6]
2. Апология как акт христианской веры
Апология была вторична по отношению к главному свидетельству христианской веры — мученичеству. Греческое μάρτυς (свидетель) применительно к тем, кто избирал для себя страдание и смерть за имя Христово, прежде всего, имеет в виду факт свидетельства. Действие обладало гораздо большей целостностью и простотой, по сравнению со словом, рискующим показаться витиеватым. По примеру самого Иисуса Христа, лучшим удостоверением в истинном существовании того, чего не видел глаз и что не приходило на ум человеку, был подвиг добровольного страдания, при котором доверие к свидетельству приобреталось по цене жизни свидетеля. Мученичество постепенно создавало достаточное — на сторонний взгляд — нравственное основание для существования христианства в мире. Поэтому любое литературное выступление христиан, обращенное к язычникам, имело под собой нечто большее, нежели ораторскую изысканность выражения или логическую безупречность мысли.
«Кто не удивится мужеству [мучеников], их терпению и любви ко Господу? Рассекали бичами их тела так, что даже видны были внутренние вены и артерии; но они терпели. Даже стоящие около них плакали от жалости, а они были столь мужественны, что ни один из них не вскрикнул и не восстенал. Этим показали они всем нам, что славные мученики Христовы во время мучения своего были вне тела или паче Господь, представ им, беседовал с ними. Устремляя внимание ко благодати Христовой, они презирали мирские казни, в один час искупая себя от муки вечной. Огонь бесчеловечных мучителей был для них прохладен, ибо, воочию видя огнь вечный и неугасимый, они желали избегнуть его, взирая очами сердечными на блага, соблюдаемые страдальцами, которых ухо не слыхало, око не видело и которые на сердце человеку не всходили, но которые показуемы им были Господом, так как были они уже не человеки, а ангелы. Подобным образом и те, которые осуждаемы были на снедение зверям, претерпевали многие тяжкие страдания: их простирали на колючих раковинах и истязали другими различными мучениями, чтобы продолжительностью истязания довести их, ежели то возможно, до отречения» (Муч. св. Поликарпа 2: 1–4).
Поначалу мученики казались не более чем фанатиками. Все внешние признаки были налицо: нераскаянность и упорство в суеверии грубом и безмерном, по выражению Плиния. Даже у тех, кто не доверял молве, имелось явное доказательство бесчестия христиан: они не приносили жертвы богам. К тому же в христианах длительное время видели только иудейскую секту, приписывая им общеизвестные и заранее осужденные иудейские черты. Тацит в начале II века писал: «Иудеи считают богопротивным то, что для нас священно, и, наоборот, что у нас запрещено, ибо безнравственно и преступно, у них разрешается"(Ист. V, 4). Единственным смягчающим обстоятельством для их религии была ее древность (Ист. V, 5). У христиан не было и этого. Тот же историк в XV книге «Анналов» (написано около 120 г.) дает христианам сугубо негативную характеристику, в которой различимо умонастроение современника Траяна и Адриана: Нерон придал изощренным казням тех, «кто своими мерзостями навлек на себя всеобщую ненависть и кого толпа называла христианами. Христа, от имени которого происходит это название, казнил при Тиберии прокуратор Понтий Пилат; подавленное на время это зловредное суеверие стало вновь прорываться наружу, и не только в Иудее, откуда пошла эта пагуба, но и в Риме, куда отовсюду стекается все наиболее гнусное и постыдное и где оно находит приверженцев». Уже в самом конце II века Тертуллиан (К язычникам, I, 11) опровергает мнение о том, что христиане, как близкие к иудеям по религии, также будто бы поклоняются ослиной голове[7].
Созданию благоприятного впечатления о христианах не способствовала и вынужденная замкнутость их обществ. Времена пламенной проповеди сменились периодом, когда евангельские истины, насажденные апостолами, произрастали медленно и приносили плоды постепенно. Начиная с конца I века традиция не знает фактов открытой проповеди с целью обращения как можно большего числа слушателей. В ранней христианской литературе не содержится наставлений толковать Евангелие всем и каждому. Предстоятели церквей скорее видели свою задачу в том, чтобы призывать верующих «молиться за царей, за власти и князей, даже за преследующих и ненавидящих христиан и за врагов креста, чтобы плод веры был явен для всех», «чтобы поведение [христиан] было безупречно среди язычников»[8] (ср.: св. Поликарп «Поел, к филадельфийцам» 10; 12). Для наиболее ревностных христиан в их отношении к языческому миру решающее значение имели слова Иисуса Христа о малом стаде, о невозможности метать бисер и о том, что Царство Божие приблизилось. В этом полагалось несокрушимое основание и величайшая нравственная сила новой религии, что было жизненно необходимо для утверждения ее среди враждебного мира. Однако стороннего наблюдателя из язычников могла неприятно поражать некая пренебрежительная самодостаточность христиан, которую нельзя было не подозревать в такой их позиции. С виду христиане были скрытны и уверены в своей избранности, иногда даже вызывающе презрительны и враждебны к язычникам.
В мученичестве Поликарпа, епископа Смирнского, прослеживаются некоторые черты этой ситуации. Германик своим мужеством на суде и в сражении со зверями только еще более возбудил ярость толпы, возопившей: «Смерть безбожникам! Разыскать Поликарпа!» Другой христианин, фригиец по имени Квинт, явился сам и побудил некоторых других самовольно идти на мучение[9]. Воины, посланные за Поликарпом, не зная его в лицо, были удивлены, что перед ними предстал почтенный старец. На суде проконсул сперва попросил Поликарпа поклясться Фортуной Кесаря и сказать «смерть безбожникам». Тогда епископ, обратив глаза к небу и указав рукой на окружавшую его толпу, произнес «смерть безбожникам!». Проконсул продолжал настаивать, по всей видимости не желая доводить дела до смертного приговора. Поликарп на это открыто признался в том, что он христианин. Проконсул сказал: «Убеди народ!», на что епископ отвечал: «Я тебя только удостаиваю ответа. Ибо нас учили начальникам и властям, поставленным от Бога, воздавать приличную и безвредную для нас честь; а их я считаю недостойными того, чтобы защищаться перед ними». На угрозу сжечь его Поликарп сказал: «Ты грозишь огнем, который час горит и скоро гаснет, потому что тебе не известен огнь будущего суда и вечной казни, который уготован нечестивым. Но что медлишь? Делай, что намерен».
Первоначальная обособленность, располагавшая к осуждению со стороны, была единственно возможной. Распространение христианства и конечное его признание означают ее постепенное преодоление. В этом процессе мученичество первых веков имело решающее значение, но ситуация, когда христиане принимали мучения как необходимое условие достижения Царства Божия, а простой народ при этом наблюдал за тем, как кровосмесители и людоеды упорствуют в своих мерзостях, — была непродуктивна для дела самой проповеди: никакой адекватности понимания не было. При том что, по выражению апостола Павла, «проповедь наша не в убедительных словах человеческой мудрости, а в явлении Духа и силы» (1Кор 2: 4), второе было немыслимо в мире без первого, — начиная с необходимости засвидетельствовать изустно само имя Христово, за которое и принималось страдание, говорящее уже красноречивее слов. Апология, как явление словесной проповеди, через обращение к самым образованным из язычников пыталась приспособить их взгляд к узрению существа того, о чем свидетельствовала кровь мучеников. Суровость их подвига прокаляла любое христианское слово до последнего смысла, определяя собой единственное его мерило, корректируя возможную неточность выражения.