— Тогда зачем? — спросил он, и впервые за все время в его голосе прозвучала неуверенность.
Арина отвела его руку к своему бедру, где под кожей пульсировала кровь.
— Чтобы помнил. Чтобы, когда будешь смотреть на свои образцы пород, вспоминал, что есть порода покрепче гранита.
Она не позволила ему быть нежным. Это был не акт любви, а акт присвоения. Ее зубы оставляли отметины на его плечах, ногти — красные дорожки на спине. Она диктовала ритм, угол, глубину. Превращала его из исследователя в исследуемый объект.
В какой-то момент он перевернул ее, попытавшись вернуть контроль. Арина рассмеялась — низко, хрипло.
— Не выйдет. Ты в моей часовне. На моей земле.
И действительно: даже когда он был сверху, власть оставалась у нее. Она знала каждый скрип половицы, каждый луч света, пробивавшийся через щели. Знакомила его со своим миром через призму страсти.
Когда гром стих, остался только стук дождя по крыше. Они лежали рядом, дыша в унисон.
— Я могла бы уехать с тобой, — сказала Арина в темноте.
— Почему не уедешь?
— Потому что не хочу быть "той, кого увез". Хочу быть "той, кто уехал сама".
На следующий день деревня замерла в ожидании. Сваты от Петровича должны были прийти к вечеру. Арина провела утро как обычно: доила корову, кормила кур, носила воду из колодца. Но в движениях ее появилась новая плавность — не женская покорность, а уверенность хищницы.
В полдень она надела свое лучшее платье — не то, что готовили к свадьбе, а старое, синее платье с выцветшими незабудками, сшитое еще в шестнадцать, когда бедра были уже, а грудь не так оттягивала ткань. Арина не стала его распарывать. Напротив — подчеркнула тесноту: шов на плече трещал при движении, ткань натягивалась на груди, как парус на ветру.
Она заплела волосы в одну тугую косу, но не обвила ее вокруг головы, как положено замужним, а оставила свисать на спину — длинную, тяжелую, как плеть. На шею надела медный крест бабки — не как символ веры, а как трофей.
Мать молча наблюдала из кухни. В ее глазах мелькали знакомые эмоции: страх, стыд, и — глубоко внизу — темная искра гордости.
— Петрович не простит такого, — наконец сказала она, не отрываясь от картошки, которую чистила так яростно, что летели белые брызги.
— Мне не нужно его прощение, — ответила Арина, поправляя складку на плече. — Мне нужно, чтобы он понял.
Петрович пришел не один. С ним были двое братьев — здоровенные мужики с руками, как окорока, и старик-сват, местный мельник, чьи речи скрепили не один десяток браков.
Они вошли в избу, согнувшись в низком дверном проеме. Запах дешевого одеколона, махорки и уверенности.
— Ну что, Арина Петровна, — начал мельник заученным тоном, — пришли мы по доброму делу...
— Садитесь, — перебила его Арина, не двигаясь с места у печи. — Разговор будет долгим.
Отец, сидевший в красном углу, дернулся, но промолчал. Мать замерла в дверях в сени.
Петрович, мужчина лет сорока с лицом, вырубленным из гранита, изучал ее взглядом, которым осматривают лошадь перед покупкой.
— Платье тесновато, — заметил он. — К свадьбе сошьем новое.
— К свадьбе не сошьете, — сказала Арина. — Потому что свадьбы не будет.
В избе стало так тихо, что слышно было, как трещит затопка в печи.
Братья Петровича переглянулись. Старший, Григорий, встал, заполнив собой пол-избы.
— Шутишь, девка? — голос его был тихим, что делало его еще опаснее.
— Не шучу. — Арина не отводила взгляда. — Я не выйду за Петровича. Не выйду ни за кого из Ольховки.
Мельник попытался вступить:
— Дитя, ты понимаешь, что говоришь? Репутация...
— Моя репутация, — перебила его Арина, — это мое дело. А вы пришли без приглашения. Значит, и уходите без согласия.
Петрович медленно поднялся. Он был на голову выше ее, вдвое шире в плечах.
— Ты с городским спала, — констатировал он без эмоций. — Все знают. После этого ни один нормальный мужик тебя не возьмет.
Слова Петровича повисли в воздухе, тяжелые, как гири. Арина не опустила глаз. Напротив — медленно обвела взглядом каждого из мужчин в избе, как бы сверяя их с неким внутренним каталогом.
— Нормальный, — повторила она, растягивая слово. — Это который, Петрович? Который в сорок лет на третью жену смотрит? Который прошлую с похмелья так отделал, что она в реку бросилась?
Григорий, брат Петровича, сделал шаг вперед, но Петрович остановил его жестом.
— Ты смелая, — сказал он, и в его голосе впервые появился интерес, похожий на тот, с каким он рассматривал новую лошадь. — Глупая, но смелая. Думаешь, городской тебя с собой возьмет?
Арина улыбнулась — не девичьей улыбкой, а оскалом.
— Я никуда не прошусь. Я здесь остаюсь. Просто не с тобой.
Отец наконец заговорил, вскочив с лавки:
— Арина, замолчи! Извинись перед...
— Перед кем, батя? — Она повернулась к нему, и в ее глазах он увидел не свою дочь, а чужую, страшную женщину. — Перед тем, кто мою мать три года назад на сеновале прижимал? Или перед тем, кто за бутылку водки готов был меня, как скотину, продать?
Мать вскрикнула — коротко, как раненый зверь. Отец побледнел. Тайна, которую они хранили вырвалась на свет, затопив избу своим смрадом.
Петрович не смутился. Он кивнул, как будто получил подтверждение своей теории.
— Видишь, какая порода пошла. Мать — шлюха, дочь — шлюха. Я из милости брал, чтобы род исправить.
Арина рассмеялась. Смех ее был резким, стеклянным.
— Исправить? Ты, Петрович? Который одну жену в гроб загнал, а другую в психушку свел? Ты не род исправлять пришел. Ты пришел, потому что боишься.
Она сделала шаг к нему. Платье треснуло под мышкой — тонкий звук разрывающейся ткани.
— Боишься, что я тебя не боюсь. Боишься, что другие увидят — и тоже перестанут бояться.
Григорий не выдержал. Его ладонь взметнулась для удара. Арина не отпрянула. Напротив — подставила щеку.
— Бей. Покажи всем, какой ты мужчина — когда против девки.
Рука замерла в воздухе. Арина воспользовалась замешательством. Она повернулась к столу, где стоял недопитый стакан чая. Взяла его — не той нежной хваткой, какой берут хрупкое, а крепко, по-мужски. Стакан был толстым, граненым, дореволюционным — семейная реликвия, пережившая коллективизацию, войну, перестройку. Арина подняла его так, чтобы все видели: не для тоста, а для приговора.
— Вы пришли сватать, — произнесла она, и голос ее звучал ровно, без дрожи. — По обычаю. Я принимаю ваш обычай. И отказываюсь по нему же.
Она ударила стаканом о край стола. Стекло не разбилось — лишь глухо звякнуло, оставив на дереве влажный круг.