Стихов я тебе скоро пришлю почитать. Только ты поторопись ответом. Самдели уйду куда-нибудь.
Милый Рюрик! Один он там остался.
Городецкий мне все собирается писать, но пока не писал. Писал Клюев, но я ему все отвечать собираюсь. Рюрику я пишу, а на Костю осердился. Он не понял как следует. Коровы хворают, люди не колеют.
Вот стишок тебе один.
Я странник улогой
В кубетке сырой.
Пою я про бога,
Как сыч за горой.
На шелковом блюде
Опада осин.
Послухайте, люди,
Ухлюпы трясин.
Ширком в луговины,
Целуя сосну,
Поют быстровины
Про рай и весну.
Я странник улогой,
Лишь в песнях живу,
Зеленой дорогой
Ложуся в траву.
Покоюся сладко
Меж росновых бус.
На сердце лампадка,
А в сердце Исус.
Извести, каков стих, и я пойму о других. Перо плохое. Чернила высохли. Пишешь, только болото разводишь. Пока прости.
Любящий тебя Сережа» 11.
Небольшое письмо, помеченное 22. VII. 15 (Кузьминское, Ряз. губ.), почти аналогичное первому:
«Дорогой Володя! Порадуйся со мной вместе. Осенью я опять буду в Питере. К адресу ты прибавь еще село Константиново. Письмо я твое получил на покосе, поэтому писать мне было негде. Стихов я тебе пришлю тут как-нибудь скоро. Я очень жалею, что „Гол‹ос› жиз‹ни›“ закрылся. Знаешь ли ты причины? В „Ежемесячном) жур‹нале›“ Миролюбова были мои стихи. Городецкий недавно прислал письмо, но еще почему-то не отвечает, по-видимому, он очень занят. Это письмо пока предварительно. Я ведь жду от тебя полн‹ого› ответа. Как Костя и Рюрик? Видел ли их?
Любящий тебя крепко С. Есенин».
II
В том, что рассказано выше, намечаются начальные вехи двойственного пути, казавшегося некогда Сереже широким, непочатым простором. За их забытыми тенями проступает с некоторой ясностью бытовой фон литературной жизни, на котором он начал расти как поэт. Если тут есть предостережения, то лишь очень смутные.
Во второй половине 1915 года и в 1916 году Сергей на поверхностный взгляд мало менялся, продолжая пассивно осваиваться с новым миром и разбираясь в «разногласии мнений». Не колебался и строй его песни, навсегда чужой ежедневности. «Подвиг» его лишь в том, как он нес и защищал эту песню: в этой защите развертывалась и крепла его личность. Податливый только на те влияния, которые не сбивали его с органического пути, он не изменял ничему изначальному своему. Нельзя было ни убить его иронией, ни захвалить — ни то, ни другое его не пронзало. Он знал себе цену, но помалкивал о ней: к откликам прислушивался с детской радостью, преувеличивая их искренность; на шипение не плевал, а скорее улыбался. С резкими выпадами еще не боролся, притихал. Но стремление по-своему оценивать людей и вещи, входящие в круг его ближайших интересов, проявлялось в нем сильно. Он судил обо всем уже определенно, решительно, «буйственно». Его смирение было чисто внешним. Никакая рефлексия не размягчала его здоровых мускулов.
Если иногда на миру, в обществе так называемых «культурных людей», его вовлекали в щекотливый литературный спор, он старался не теряться. Но его нестройный разговорный язык не ассонировал с академической речью и над ним смеялись.
Начиная развивать свое мнение на отвлеченную тему и ища обобщающих формул, он впадал в косноязычие и орудовал одними народными образами первобытного «имажинизма», облекая в них все понятия. Он хотел говорить, как поэт.
На эту удочку его легко было поймать и, когда он сбивался, не менее легко было почесать языки по поводу некультурности «черноземного паренька». Нечего и говорить, что Сергей не любил этих бесед.
Но в своей компании, где тянулись к нему нити дружбы, где перестали помнить, что он чужой и «гость», он спорил с азартом и отстаивал свои мнения упрямо, по-мальчишески поругиваясь, пересыпая свои доказательства неизменным: «Понимаешь? Да ты пойми!» Был он всегда весел, и, когда вносил свою незабываемую «Сергунькину» улыбку на порог комнаты, мы все становились еще моложе, чем были. Он часто смеялся, не очень громко, погыкивая, высоким добрым смешком, до щелочек сощуривая свои озорные глаза, делая меткие сравнения и всех заражая своим задором. Хорошо было веселой гурьбой — с ним в центре — гулять по улицам. Тогда, помнится, никакими «кабаками» это не кончалось. В «Привале комедиантов», открывшемся весной 1916 года, я его видел лишь случайным гостем.
В наружности Сергея — под разными последовательными влияниями — скоро появился внешне профессиональный отпечаток. Его старшие начетчики с самыми лучшими намерениями старались стилизовать его на разные лады. В этом он был более всего пассивен и сам колебался в вопросе, какие прикрасы ему больше к лицу.
Некоторые советовали ему, отпустив подлиннее свои льняные кудри, носить поэтическую бархатную куртку под Байрона. Но народный поддевочный стиль восторжествовал; его сторонником был главный наставник Сергея — Клюев, о котором пришлось бы говорить непрерывно, вспоминая общий дух его «трудов и дней» в 1916 году.
Его отношения с Городецким, принявшим его восторженно и деятельно помогавшим ему выйти в свет, известны мне только по беглым отзывам самого Сергея. В 1915 году он, во всяком случае, хвалил Городецкого, был за многое ему благодарен и очень опирался на него, живя притом временно под его кровом. Личного «человеческого» влияния на Сергея Городецкий, однако, почти не имел, их сближало только единство фронта в недолговечном неонародническом лагере.
В строении его индивидуальности в ту эпоху значительную роль играли Клюев и, отчасти, Блок (что он и сам подтверждает в своей лаконической автобиографии). О некоторых моих впечатлениях я могу упомянуть.
В Петербург Сережа вернулся в средних числах октября 1915 года и 25 октября выступил в организованном Городецким большом вечере (в Тенишевском зале) под названием «Краса». Тут он вынес наконец на эстраду свою родную тальянку. Кроме него и Клюева — поэтов крестьянства, выступали и представители города — Алексей Ремизов и сам Городецкий. В основу этого нарочито «славянского» вечера была положена погоня за народным стилем, довольно приторная. Этот пересол не содействовал успеху вечера; публика и печать не приняли его всерьез, и искусственное объединение «Краса» с этих пор само собой заглохло. Но та белая с серебром рубашка, которую посоветовали надеть на этот вечер Есенину, положила начало театрализации его выступлений,[21] приведшей потом к поддевкам и сафьяновым сапогам, в которых он и Клюев ездили показаться москвичам 12.
В ноябре Сергей по частным причинам отошел от Городецкого, и с этих пор его ближайшим другом, учителем и постоянным спутником становится Николай Клюев и начинается полоса их общей работы, прошедшей под знаком верности народным «истокам» и той распри, о которой писал впоследствии Сергей 13.
Эти сложные взаимоотношения двух индивидуально ярких поэтов, о которых опасно говорить в коротких словах, неизбежно станут большой и, вероятно, загадочной темой для будущего исследователя; она потребует тонкого и бережного анализа, которому не пришло еще время. Но во всяком случае, влияние Клюева на Есенина в 1915–1916 годах было огромно.
Не всегда относясь к Клюеву положительно, подымая иногда бунт против его авторитета и мистагогии, инстинктивно и упорно стремясь отстоять и утвердить свою личную самобытность. Есенин благоговел перед Клюевым как поэтом. В часы, когда тот читал с большим искусством свои тяжелые, многодумные, изощренно-мистические стихи и «беседные наигрыши», Сергей не раз молча указывал на него глазами, как бы говоря: вот они, каковы стихи!