Надо, правда, сказать, что именно ее — одну из первых — заметили и опровергли многие современники, которые не были ограничены групповыми пристрастиями и интересами. Об этом писали Вс. А. Рождественский, А. К. Воронский, H. H. Асеев и многие другие. Сумели подняться над групповыми симпатиями и иные из членов имажинистского «ордена». В. И. Эрлих, принадлежавший, правда, к молодому поколению имажинистов, и не к московскому, а к ленинградскому их ответвлению, так определил суть этого течения: «Литературные спекулянты богемы, ее организующие и за ее же счет существующие».[6] Но далеко не у всех хватило мужества на подобные признания. И легенда продолжала жить, обретая различные модификации.
* * *
У читателя может возникнуть закономерный вопрос: если в воспоминаниях о Есенине столько легенд, столько неправды, то зачем их вообще печатать? Значит, правы те современники, которые неодобрительно относились к мемуарам о нем.
Думается, что такой вывод был бы поспешным и поэтому тоже односторонним.
Во-первых, конечно, не все в воспоминаниях — легенды. Воспоминания донесли до нас немало ценных и важных данных о жизни и творчестве Есенина, свидетельств иногда единственных и неповторимых. К примеру, воспоминания сестер — бесценный источник сведений о семье поэта, о его детских годах, о родном селе. Что по точности и объективности взгляда на зрелого Есенина может сравниться с воспоминаниями А. М. Горького? Интереснейшие свидетельства о путях становления таланта Есенина, о годах его напряженной литературной работы дали С. М. Городецкий и В. С. Чернявский, П. В. Орешин и С. Т. Коненков, И. Н. Розанов и Франц Элленс, А. К. Воронский и Вс. А. Рождественский, П. И. Чагин и В. А. Мануйлов и многие другие. Даже те особенности быта, условий жизни поэта, о которых рассказывают современники, позволяют нам полнее и лучше представить многое в творчестве поэта, придают дополнительную «стереоскопичность» тем событиям в его жизни, которые так или иначе отразились в его творчестве. Во-вторых, некоторые легенды (вроде истории о деде-старообрядце) интересны и показательны сами по себе, ибо позволяют полнее понять характер взглядов Есенина и то, каким он хотел видеть себя в глазах иных собеседников.
* * *
Завершая в октябрьские дни 1925 года свою последнюю автобиографию, Есенин писал: «Что касается остальных автобиографических сведений, — они в моих стихах». Мысль его ясна — он имел в виду прежде всего историю своих творческих, идейно-художественных исканий. Но стихи Есенина родили у многих свидетелей его жизненного пути стремление, намертво прикрепляя его произведения к конкретным событиям жизни, простым отражением этих событий смысл стихотворений и ограничить. И. В. Грузинов, например, запальчиво писал: «Есенин в стихах никогда не лгал… Всякая черточка, маленькая черточка в его стихах, если стихи касаются его собственной жизни, верна. Сам поэт неоднократно указывает на это обстоятельство, на автобиографический характер его стихов».
Относительно верности жизни И. В. Грузинов, конечно, прав. Но из соответствия отдельных строк реальным случаям и обстоятельствам, из совпадения отдельных деталей с житейскими конкретностями делать вывод об «автобиографическом характере» стихов Есенина вряд ли правомерно.
Нет спора, немало строк в стихах Есенина сложилось под впечатлением от тех или иных случаев, в них явственно видны штрихи житейских будней. Примером может служить хотя бы знаменитое «Ах, как много на свете кошек…», — о случае, легшем в основу этого стихотворения, рассказывает А. А. Есенина. Или строка «Вынул я кольцо у попугая…» из стихотворения «Видно, так заведено навеки…», — известно, что однажды попугай рыночной гадалки вытащил Есенину кольцо, которое он потом отдал С. А. Толстой. И когда мемуаристы рассказывают о подобных фактах, это придает дополнительную «объемность» стихам поэта, помогает нам лучше понять их.
Однако встречающееся иногда стремление придать подобным случаям чрезмерное значение, вывести из них некие закономерности требует к себе критического отношения. Здесь тоже таится один из источников легенд, сложившихся вокруг творчества поэта. Это касается, в частности, вопроса об адресатах его лирических стихов. С необычайной настойчивостью иные критики пытаются связать различные стихи с конкретными лицами, не замечая при этом, как суживается значение этих стихов, как при таких манипуляциях лирические шедевры сводятся к альбомным банальностям. Анализ показывает, что реальные жизненные коллизии нередко были весьма далеки от того, какое художественное преломление они получали в творчестве поэта. Поэтому с максимальной осторожностью следует относиться к встречающимся в мемуарах сообщениям о том, что те или иные случаи явились основой поэтических творений Есенина.
Всеволод Иванов — писатель, произведения которого Есенин ценил и в последние годы жизни выделял особо, почитая его как мастера творчески себе близкого, — справедливо писал:
«Рапповцы считали себя вправе распоряжаться не только мыслями Есенина, но и чувствами его, — он смеялся над ними, и ему была приятна мысль вести их за собой магией стиха:
— А я их поймал!
— В чем?
— Это они — хулиганы и бандиты в душе, а не я. Оттого-то и стихи мои им нравятся.
— Но ведь ты хулиганишь?
— Как раз ровно настолько, чтобы они считали, что я пишу про себя, а не про них. Они думают, что смогут меня учить и мной руководить, а сами-то с собой справятся, как ты думаешь? Я спрашиваю тебя об этом с тревогой, так как боюсь, что они совесть сожгут, мне ее жалко, она и моя!»
Мысль Вс. В. Иванова важна для правильного понимания и творчества Есенина, и мемуаров о нем. Мысль о том, что на основе тенденциозного и одностороннего прочтения его стихов или столь же одностороннего толкования иных его поступков поэту стремились приписать самые невероятные настроения и взгляды — от участия чуть ли не в монархическом заговоре до злостного хулиганства.
Приведенные в этой записи слова были сказаны поэтом скорее всего летом 1924 года. Именно тогда резко обострились взаимоотношения Есенина с рапповскими литераторами. В это же время в одном из самых проникновенных своих произведений, в стихотворении «Русь советская», которое по справедливости считается наглядным выражением выхода поэта из кризисов «Москвы кабацкой», он писал:
Приемлю все.
Как есть все принимаю.
Готов идти по выбитым следам.
Отдам всю душу октябрю и маю,
Но только лиры милой не отдам.
Но ведь «лира» Есенина вполне сознательно и до конца была им отдана именно «октябрю и маю», то есть тому новому, что входило в жизнь страны и при взгляде на что после зарубежной поездки, как писал сам поэт, «зрение мое переломилось». И свидетельством того, что лира действительно была без оглядки «отдана», явилось и само это стихотворение, и сопутствующие ему «Возвращение на родину» или «Письмо к женщине», и многие, многие другие произведения того периода. Под этим «не отдам» таилось совсем другое — отказ от рапповских догм, от их приверженности к выспренным, натужным виршам.
Конечно, сейчас, когда мы видим Есенина как одно из вершинных явлений советской поэзии, легко и просто объяснять подобное «не отдам» и временем, и противоречиями эпохи, и другими причинами. Но в то время, и тем более под пером недоброжелательно настроенных критиков, подобные признания становились источником еще одной из легенд — легенды о бездумном, аполитичном, легкомысленном певце.
* * *
Рассказывая об особенно плодотворных в творческом отношении двух последних годах жизни Есенина, Ю. Н. Либединский замечал: «…вид у него был всегда такой, словно он бездельничает, и только по косвенным признакам могли мы судить о том, с какой серьезностью, если не сказать — с благоговением, относился он к своему непрерывающемуся, тихому и благородному труду». Написано это было спустя три с лишним десятилетия после смерти поэта, когда уже отошли в прошлое вульгарно-социологические наскоки, попытки принизить его творчество, когда сквозь «громаду лет» все полнее и ярче выступало величие его поэтического подвига. При жизни эта каждодневная, напряженная работа поэта многими людьми не замечалась.