Я велел подать сани и отправился с визитами. Первым был дом городского головы. Пышная, нарумяненная его супруга встретила меня с распростертыми объятиями, но, услышав мои вопросы о делах Общества, тут же сменила тон.
– Ах, батюшка, Владислав Антонович, – заворковала она, – делами-то муж ведает. А мы, бабы, что? Наше дело – чай разливать да за сироток молиться.
Сам городской голова был «в отъезде по срочным делам».
Следующий визит, к городничему, принес тот же результат. Меня угощали вареньем, расспрашивали о столичной моде, ахали от моих рассказов, но как только речь заходила о приюте, все тут же ссылались на мужей и общие собрания. Но все-таки рассказ Прасковьи Ильиничны подтвердился, хоть и без подробностей.
Я быстро понял, что этот путь – тупик. Общество собралось не так часто, раз в неделю, а то и реже. Каждый из них поодиночке боялся брать на себя ответственность и говорить что-либо конкретное. А ждать целую неделю, пока они соберутся все вместе, у меня не было ни времени, ни желания.
Вернувшись в трактир, я пообедал и вышел на морозный воздух.
Оглядевшись, вокруг заприметил одного из ямщиков и направился к нему.
– Куда прикажете, ваше благородие? – спросил мужик, почтительно сняв шапку.
– В архиерейский дом. – Мой голос прозвучал твердо и спокойно. – К епископу Тобольскому и Сибирскому Варлааму.
Ямщик удивленно крякнул, но спорить не стал. Сани тронулись, и полозья заскрипели по чистому, белому снегу. Я ехал по улицам древнего города, и на моем лице не было ни тени сомнения.
Морозный, колкий воздух обжигал щеки. Мы миновали нижний город и начали долгий, крутой подъем по Прямскому взвозу. И вот наконец перед нами выросли величественные, древние стены кремля, увенчанные зубчатыми башнями. На фоне холодного, свинцового зимнего неба ослепительно горели золотые купола Софийско-Успенского собора.
Атмосфера здесь была совершенно иной. Веяло веками, мощью, чем-то незыблемым и строгим.
Пока сани катились по территории Кремля, я в последний раз прокручивал в голове предстоящий разговор. Я понимал, что здесь нельзя действовать нахрапом или угрозами, как с Мышляевым. Нельзя говорить и языком выгоды, как с купцами. Человек, к которому я ехал, мыслил иными категориями.
Я должен был отбросить все свои маски: и авантюриста, и промышленника, и безжалостного мстителя – предстать перед ним тем, кем меня уже считало благотворительное общество Тобольска: искренним филантропом, радеющим о душах невинных сирот и ищущим у пастыря не союзника в интригах, а защиты и помощи.
Ямщик остановил сани у входа в Архиерейский дом – большое, строгое каменное здание рядом с собором.
– Приехали, ваше благородие.
Я вышел из саней. Мое лицо было спокойным и исполненным скорбной решимости. Я сделал глубокий вдох и шагнул навстречу своей цели.
Дверь Архиерейского дома отворил не лакей в ливрее, а молодой, бледный монах в простом черном подряснике. Он молча поклонился и пропустил меня внутрь.
Здесь все было иначе. Я попал из мира суеты и денег в мир тишины и вечности. Густая, почти церковная тишина глушила звуки с улицы. Воздух был прохладным и пах ладаном, воском еще чем-то едва уловимым. Со строгих, потемневших от времени икон, висевших на стенах, на меня смотрели суровые лики святых. Их взгляды, казалось, проникали в самую душу, требуя не отчета о прибылях, а ответа за грехи.
– Я хотел бы видеть его высокопреосвященство, владыку Варлаама, – сказал я тихо, стараясь, чтобы мой голос не прозвучал слишком резко в этой благоговейной тишине.
Монах, не поднимая глаз, так же тихо ответил:
– Владыка занят. Он готовится к службе и не принимает. У него дела епархии.
Это был вежливый, но твердый отказ.
Я склонил голову, принимая вид смиренного просителя, в голосе которого, однако, звучала скорбная настойчивость.
– Прошу вас, доложите обо мне. Это дело не терпит отлагательств. Передайте его высокопреосвященству, что к нему обращается дворянин Владислав Антонович Тарановский, член Тобольского благотворительного общества, по неотложному и крайне скорбному делу, касающемуся душ вверенных ему сирот.
Я намеренно подобрал каждое слово. «Дворянин» и «член общества» – для статуса. «Неотложное и скорбное дело» – для срочности. Но главным ключом была последняя фраза – «душ вверенных ему сирот». Я не просил за себя. Я напоминал владыке о его прямой ответственности за свою паству.
Монах на мгновение замер. Я видел, как он колеблется. Он поднял на меня быстрый, изучающий взгляд, снова поклонился и беззвучно исчез в глубине коридора.
Я остался ждать в приемной один.
Через несколько минут монах вернулся.
– Владыка вас примет, – сказал он уже другим, более уважительным тоном. – Прошу.
Он распахнул передо мной тяжелую дубовую дверь, и я шагнул в кабинет епископа Тобольского и Сибирского.
Кабинет владыки Варлаама не походил на пышные гостиные, в которых я привык бывать. Здесь не было ни позолоты, ни шелков. Только строгость и мысль. Огромные, от пола до потолка, шкафы из темного, почти черного дуба были забиты книгами в кожаных переплетах. На массивном письменном столе царил идеальный порядок, а в углу, в отблесках пламени свечи, темнели лики на старинных иконах.
Сам владыка, высокий, седой старик с орлиным профилем и лицом, будто высеченным из камня, сидел в глубоком кресле. Он не был наивным старцем. Его пронзительные, мудрые глаза смотрели на меня внимательно и строго, и я чувствовал, что этот человек видит меня насквозь.
– Я вас слушаю, господин Тарановский, – произнес он, и его голос, ровный и глубокий, заполнил тишину кабинета. – Что за скорбное дело привело вас ко мне?
Я почтительно поклонился.
– Ваше высокопреосвященство, вы, возможно, слышали обо мне. Я тот самый коммерсант, что имел честь стать членом Тобольского благотворительного общества и пожертвовать значительную сумму на строительство нового приюта для детей-сирот. Я действовал, как мне казалось, из соображений христианского милосердия, желая помочь самым беззащитным.
Епископ кивнул, давая понять, что слышал.
– Так вот, владыко, – продолжил я, и в моем голосе зазвучала неподдельная горечь, – вернувшись в Тобольск, я обнаружил, что добродетель наша была поругана самым гнусным образом. На месте, где должен был стоять новый приют, лишь заснеженный пустырь. Деньги, пожертвованные мной и другими членами общества, бесследно исчезли. Но это не самое страшное. Самое страшное, – я сделал паузу, – что несчастных сирот, этих невинных душ, вернули обратно в тюремный острог, в нечеловеческие условия, где они обречены на болезни и гибель.
Я говорил не о деньгах. Я говорил о поруганной святыне, о преступлении против самой идеи милосердия.
– Я не знаю, кто именно совершил это злодеяние, владыко, – намеренно не назвал я имени начальника тюрьмы, – но очевидно, что некий хитрый мошенник втерся в доверие ко всему нашему Обществу благотворителей. Он обманул не только меня. Он обманул всех нас. Посмеялся над нашим общим богоугодным делом.
Я лишь изложил факты, представив дело так, будто и он, духовный покровитель города, оказался в числе обманутых и оскорбленных.
Епископ долго молчал. Его лицо, до этого строгое, стало каменным, а в глубине глаз зажегся холодный, гневный огонь. Он понял все.
– Это… это чудовищно! – произнес он наконец, и его голос был тих, но в нем звенел металл. – Вопиющая безнравственность! Как такое могло произойти в богоспасаемом граде Тобольске?!
Он смотрел не на меня, а куда-то вдаль, сквозь стену, и я понял, что мои слова попали в самую цель. Это было не просто воровство. Это было святотатство. Поругание самой идеи милосердия в его епархии.
– Я и пришел к вам, владыко, за советом и помощью, – сказал я с почтительным поклоном. – Я человек здесь новый, моих сил не хватит, чтобы в одиночку бороться с таким злом. Но ваше слово… может сдвинуть горы и дойти до тех сердец, что глухи к закону.