Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Да любил ли я её когда-нибудь, вдруг явственно слышал он некий голос, и тогда, обеспокоенный непонятным вопросом, исходившим Бог весть откуда, Степан садился в темноте и, свесив босые ноги на казёнку, нашаривал папиросы, спички, закуривал, дышал едким дымом «Прибоя», кашлял, сплевывая в темноту на пол, и озабоченно качал головою — ибо снова слышал звучащую речь, с печалью разъяснявшую, что нет, наверное не любил, потому что видел её всего один раз и даже не мог хорошенько уяснить себе, что она за человек и добра ли, умна ли, а может быть, вовсе не добра и не умна, да и собою хороша ли — не успел как следует разглядеть. Но если всё это так, согласно здравому смыслу, то почему же я так мучаюсь по ней всю жизнь и так несчастен, а может быть, это я вовсе не по ней тоскую, а просто гложет мне сердце могильный зуд и темнота тьмы, куда все попадают в конце концов, — это она застилает глаза раньше времени. А я желаю видеть некий свет, образ спасения, которого не будет, нет и не может быть, и это не беззаконие, а просто ничто, пустота и какой-то нудный, вечный, непрекращающийся процесс, куда и я вставлен со всеми моими терзаниями, тоскою, всеми глупыми словами, которые произнесу за свою жизнь, — со своим могильным зудом и дворянским происхождением, с нехваткою четырёх зубов на левой стороне верхней челюсти, с широкими ноздрями тураевской нашей породы, со всеми своими мечтами о счастливой жизни мудреца, уединившегося в лесу…

Изнемогая от тягостных чуждых слов, доводящих его до умоисступления, бессонный Степан ворочался на печи и незаметно втягивался в собственные размышления, не менее тягостные и тоскливые: ну ладно, Ксюшка баба, притом незамужняя и одинокая, ей в лесу нечего делать, вон даже в колодец кидалась, у неё своя жизнь не задалась, — а вот сыновья-то могли бы чаще проведывать отца. Антона вообще не видел с тех пор, как умотал он, только прислал через Глеба шведское ружьё, а я его смазал и держу на тот случай, когда он сам приедет, Антоша, может, на кабанов сходим вместе или на слепую ночную охоту. А как же быть с целью, которая для меня так ясна — слышал далее Степан чужое, — с отсутствием всяких желаний, с достижением полного недеяния, как учили китайцы древности? Когда же я, наблюдая всё то, что происходит вокруг и называется жизнью, смогу наконец удовлетворённо сказать самому себе: ну вот я и свободен, кажется, потому что я достиг такого духовного состояния, когда нет уже во мне никаких желаний и я больше не раб подлого хозяина, который так мучает нас, прежде чем сунуть головою в помойное ведро с какой-нибудь гадостью, от которой и умереть.

Про слепую ночную охоту знаю, однако, только я один, наверное: и представлял Степан выход в лес где-то уже к полуночи, когда зверьё вылезает из чащоб на дороги, поляны и широкие луга, чтобы погулять, как люди гуляют в городах на площади или по широким проспектам; когда бредёшь осторожно сквозь темень по известному редколесью, но такому жутко незнакомому в ночи, и тишина вроде бы совершенно бездушная, под ногами хрупок-хрупок-хруп — похрустывают мелкие ветки; и вдруг мимо как шарахнет что-то огромное, как холм, неясное, чуть чернее ночи, но такое стремительное и могучее, что вихри воздуха рождаются за ним следом, и только ветки на дереве качаются, слышно, как они встревоженно шепчутся и постепенно притираются друг к дружке, вновь устраиваясь на ночной покой; никто не ходит на слепую охоту, нет, не слыхал я ни от кого, чтобы так же ходили, как и я. Антошку бы сводить разок — он леса боится, и днём-то боялся по лесу ходить, не в меня пошёл, хотя ростом и силой такой же, как я.

Ох, не знают люди, что цель эта неимоверно трудная, ведь отсутствие всяких желаний есть смерть при жизни, а если ты здоров и ещё полнокровен, то каким же образом можно победить это здоровье? А никаким, злорадно отвечал про себя Степан чужому звучащему голосу: самого себя не одолеть, всё равно тебе захочется чего-нибудь — например, хотя бы покурить, и ты побежишь за табаком хоть на край света. Но ведь то отсутствие желаний, которого должно добиваться философу, не есть механическое отсекновение от себя всяких естественных желаний, наоборот, — лишь удовлетворив всё алчное в себе и всю меру страстей изведав, философ может сказать себе: я это уже знаю и я этого больше не хочу. Правильно, соглашался Степан, вот и сводить Антона на слепую охоту, чтобы он изведал такую страсть — потом он и бояться перестанет леса, будет ходить туда со спокойной душой и днём, и ночью.

Вот я не изведал любви, не потому ли столь мучает меня образ этой женщины; и душа моя не потому ли томится в безысходной скорби, предощущая могильный зуд; а ведь я тоже не изведал любви, ну и что, никакой зуд меня не мучает, и я Настю вспоминаю каждый день не потому, что уж так её любил, а потому, что вместе прожили жизнь, народили детей, а теперь я остался один и мне трудно доживать век свой без неё. А как я ругал Настю при жизни: и дура она, и неряха, и неумёха бестолковая, сколько лосятины и кабанятины притаскивал домой, а она запихает мясо в бочки, протухнет там у неё, потом только собакам на корм годилось, а ведь можно было и накоптить, и тушёнку завернуть в банки, как это делалось у других, — но на кой нужна была мне тушёнка или свинина копчёная, если суждено было Насте помереть, а мне жить без неё, и я вез её в гробу на телеге до Кочемар, чтобы похоронить рядом с её родителями, которые умерли, когда она была ещё маленьким ребенком, — о чём она просила меня перед смертью.

Мужчине потому надо испытать большую любовь к женщине, что она, эта любовь, открывает душе наивысшее ощущение бытия, вполне уравновешивающее все неудачи и несвершения его реальной земной жизни. Это великая надежда, которой, может быть, не дано сбыться, но которая путеводит им, как яркая звезда в ночи… В лоб тебя этой звездой, какая там яркая звезда, ежели я вёз Настю по лесу, телега подпрыгивала на корнях, голова Настина стукалась в гробу, и я говорил вслух, как будто она слышать могла: «Прости меня, Настя. Прости меня, собаку». А взять тех санитарок на фронте, с которыми мы, связисты, зиму спали в одной землянке? Какая там большая любовь, звезда яркая, когда я дрых рядом с ними — и ничего во мне даже не шевелилось, и ничего самой тёмной ночкой не бывало, и только наутро они подымались раньше, чтобы успеть одеться до нас, мужиков. Одну тоже Настей звали, убило её, другую Катей, тоже убило, а третья, Верочка, сухонькая такая и маленькая, синеглазка, замуж вышла за лейтенанта из Челябинска, одна жива осталась.

И Степан в темноте сползал с печки, надевал на босу ногу резиновые калоши, ощупью шёл к двери и выходил во двор, где была темень, хоть выколи глаза, но он пробирался уверенно к колодцу, чтобы черпнуть свежей воды и попить. А вокруг стоял чёрной стеною и дышал холодом ночной Лес, бестрепетный, тысячеглазый очами затаившихся зверей, птиц, деревьев, угрюмых лешаков и тихих речных плескинь, которые выходят из омутов на землю, чтобы погреться и несмело полетать в туманных парах, текущих вдоль опушки леса. И Николай Николаевич Тураев тоже выходил из дома, истомлённый бессонницей, шёл к колодцу, чтобы набрать той же воды и попить, он доставал её деревянной бадейкой, наматывая цепь на ворот, а Степан доставал ведром, наклоняя журавль и перебирая руками по тихо уходящему вниз шесту, стоя на том же месте, где стоял его отец; но не задевали широко расставленные Степановы ноги, обутые в калоши, отцовых ног, обутых в мягкие войлочные бурки, и не налетал шест журавля на колодезный ворот, не сталкивались, громко лязгая, помятое оцинкованное ведро и окованная железными обручами тяжёлая бадейка, не лилась зря разливаемая колодезная вода, одинакового химического состава, но разных времён. И возвышалась посреди поляны тёмная глыба нового барского дома, углами крыши подрезая едва заметную, призрачную синеву ночного неба, и стояла там же, на поляне, островерхая изба кордона, небольшая, но в темноте казавшаяся массивной и объёмистой, и светила над домами одна и та же яркая звезда, на которую смотрели отец и сын, не видя, не ощущая друг друга, ибо между ними была та странная пустота, что называется временем. И отцу в ту бессонную ночь, когда он тоскливо и мечтательно смотрел на звезду не было ещё и сорока лет, а сын, слезящимися глазами уставившийся на неё, был шестидесятидвухлетним стариком.

6
{"b":"97052","o":1}