Вечером Мишка встретился с Лебедевым. Квартировал тот недалеко от станции, в доме зажиточного извозчика, разумеется, не знавшего о подпольной роли жильца, ставшего одним из руководителей недавно оформившейся, принявшей свой устав Обской группы социал-демократов. Кроме Лебедева за столом сидел интеллигентного вида молодой мужчина, назвавшийся учителем начальной гимназии Поповым. Он убеждал Лебедева в том, что линия партии слишком радикальная, нужна Государственная Дума, состоящая из народных избранников, тогда и свержение власти не потребуется, сохранившиеся монархии в Европе никто не расшатывает именно потому, что мнение народа там не пустой звук. Учитель говорил торопливо, нервно, глотая окончания слов.
– Поешьте, Михаил, вы же с дороги, – не реагируя на горячий монолог Попова, пригласил Лебедев, – чем богаты, как говорится, тем и рады. Колбаса свежая, сельская, привёз наш товарищ, масло и хлеб, правда, из лавки, но сегодняшние, утренние, чай китайский очень неплох.
– Вы меня совсем не слушаете! – вспылил учитель.
– Слушаю. – Лебедев нахмурился. – Однако категорически не согласен. Вы рассуждаете не как преподаватель, а как безусый гимназист. Пока дом крепок, можно какие-то неполадки в нём: пятно на извёстке или отклеившиеся обои, – легко исправить, можно и ступени лестницы подремонтировать, а вот, если фундамент трещину дал или полностью прогнил, никакой ремонт не поможет. Нужно дом сносить и строить новый. С царизмом именно так.
– При сносе тоже не все средства допустимы. Надеюсь, вы не поддерживаете призыв томских революционеров проникнуть в Госбанк и совершить кражу денежных средств?! С такой политикой мы рискуем лишиться поддержки большинства представителей разночинного слоя.
– Не поддерживаю! И прямо говорю об этом. А вот, к примеру, Гаев, вы его видели в Томске, считает, что при сносе дома все средства хороши. Чем быстрее, тем лучше. Для него убийство жандарма – всего лишь освобождение места для рождения ещё одного борца с царизмом. Есть ли у жандарма семеро по лавкам, нет ли – Гаева не волнует. Он, по примеру эсеров, приветствует террор. Без лишних раздумий.
– А такая добрая улыбка у Гаева, – удивился учитель, – кровожадности никак не соответствует.
– Понимаете, – Мишка утолил голод и охотно вступил в разговор, – в Гаеве два человека: один – открытый, доброжелательный, настрадавшийся в детстве. А второй… как бы это сказать точнее? Второй – не человек, а революционный механизм. Первый гораздо слабее второго. И постепенно механизм его стирает как ненужного.
– Всё верно. Я и в себе такой механизм чувствую, – согласился Лебедев, – только называю его, Михаил, более романтично: зов революции. И этот зов сильнее меня. Иногда мне кажется, что он обтачивает меня, как токарный станок, очищая от всего лишнего.
– И что же вам представляется лишним? – спросил Попов, потирая тонкими пальцами затылок.
Мишка встал и обошёл круглый стол: долго сидеть на одном месте было ему тягостно – юные ноги спешили куда-то бежать, поднимая худощавое тело. Коротковатые ноги Лебедева, наоборот, словно врастали в пол, стремясь прочно укорениться. Рядом с лебедевской монументальностью вспотевший затылок учителя показался Мишке младенчески беспомощным, словно между пространством и его русыми влажными волосами не было невидимой преграды сознания, защищающей его жизнь.
– Искоренил я, к примеру, тягу не к тем особам женского пола.
– Неужели тянуло вас к продажным женщинам?
– Продажными их делает хищнический строй. Вспомните Соню Мармеладову. Имею в виду я совсем других. Меня как дворянина влекли барышни моего круга, а ныне замечаю только тех, кого ведут по жизни не романы барина Тургенева или стишки в альбом, а программа марксизма.
– Девушка без поэтического ореола превращается или в самку, – сказал Попов, – или в мужика.
– Даже, коли так, теперь мне ближе мужик-партиец, чем вздохи при луне.
Несгибаемая упёртость Лебедева и мягкотелость Попова варились в одном партийном котле. «Что в результате получится? – спросил себя Мишка. – Каменная плита, на которой воздвигнут новое здание, или сыпучий песок, поглощающий всё и вся?»
Он простился и ушёл. Хотелось перед поездом ещё побродить по городу. И на вокзал нужно прийти пораньше: солдатские эшелоны могут перекрыть все пути, спутать движение поездов, тогда придётся думать, как добраться в Томск вовремя, чтобы не опоздать на телеграф. Он бежал по Переселенческой, почему-то казавшейся уже почти своей, решив сначала навести справки – вовремя ли отойдёт поезд в Томск.
– Пока расписание не меняли, – сказал измождённый старик, выглянув из окошка тесного зала ожидания. В помещении стояли и сидели на узлах люди. Были среди них и солдаты. Мишка заметил двух раненых: одного – на костылях, другого – с перевязанной рукой. «Счастливы, наверное, что не в списке убитых», – подумал, выходя из душного зальца на воздух. Уже вот-вот начнёт смеркаться, а он еще не увидел чудо-Оби. Нужно спешить.
Река открылась ему неожиданно: завернул за какое-то бесцветное здание – и остановился. Так вот она! Река Обь. Какая мощь и какая, наверное, глубина. Он стоял и смотрел на тяжёлую свинцовую воду, на сизый отсвет на гребнях невысоких волн, – противоположный берег дымчатой полосой уходил к серому небу, а мелкие облака над водой складывались в какие-то древние письмена, в книгу вечности. И впервые Мишка ощутил кратковременность человеческой жизни, и его собственный революционный азарт показался на фоне этого гордого равнодушного течения волн совершенно чуждым и воде, и земле, и небу. Что есть жизнь? Зачем человек? Не затем ли, чтобы вложить в природу часть себя? Разве само небо способно видеть облака, как плывущие письмена? Разве не наделяет человек реку или камень живой душой? Об одухотворении мира как-то говорил Никодим Диев.
А если тот же механизм, что обтачивает души Лебедева и Гаева, названный Лебедевым «зовом революции», разрастаясь до гигантских размеров, сточит во всех людях всё человеческое, не станет ли человек не нужным природе? Не уничтожит ли она его? Мишка никогда не думал о жизни с такой серьезностью: может быть, сама эта великая река передаёт через него своё предупреждающее послание?
Торопясь на вокзал, он отвлёкся от размышлений. Осталось лишь чувство чего-то глобального, к чему он прикоснулся мыслями, стоя на берегу и глядя на волны. И крутилась в голове фраза: нет, стать рабом механизма не хочу.
В вагоне – отправку поезда, к счастью, не отложили и не отменили, – он вспомнил с сожалением, что Зоя теперь замужняя дама, её супруга, доктора Залманова, он увидел на собрании и признался себе, что тот подходит Зое больше, чем он сам, бедный телеграфист. А как откровенно и щедро она дарила ему себя! Его порой утомляла её готовность бесконечно целоваться и завершать поцелуи в любом месте, где их застанет порыв чувств. Зое нравилось вызывать недовольство богомольных старушек: при них она обнимала Мишку с особым вызовом. Нравилось признаваться священнику в своём свободном отношении к половому вопросу. Иногда Зоя напоминала Мишке сестру Шурочку, тоже любящую сотрясать воздух. Свою нереализованную тягу к театральным жестам, Шурочка вымещала на бедном Диеве, в общем-то, хорошем человеке. Мишка, вспомнив о дознании, ощутил некоторое смущение: зачем втянул его? Теперь Алексей Александрович, прочитав статью Толстого, просит «Искру» и готов участвовать в собраниях и стачках. Пожалуй, не стоит ему давать газету… Таким, как Диев, с революцией не по пути: механизмы быстро сомнут его, как взросшую на дороге чахлую траву.
Глава тринадцатая
Вера
Осень 1904 года. Томск – Ново-Николаевск – Томск
Мишка еще пару раз съездил в Новониколаевск. Литературу и прокламации, напечатанные в томской типографии, по-прежнему забирал станционный фельдшер, приятный усталый человек, нравящийся Мишке. Лебедев, который временно находился в Томске, как-то обмолвился, что фельдшер – родственник новониколаевского лесопромышленника Когана, иногда оказывавшего финансовую помощь социал-демократам.