Литмир - Электронная Библиотека

Тетушка Ифеома сидела на низкой табуретке и чистила горячие таро[101], срезая с них коричневую кожу и бросая липкие клубни в деревянную ступу. Потом остужала разогревшиеся пальцы, опуская их в миску с холодной водой.

— Почему ты так выглядишь, о gini?[102] — спросила она.

— Как так, тетушка?

— У тебя слезы на глазах.

Я коснулась глаз и поняла, что они мокрые.

— Наверное, мошка залетела.

Тетушка Ифеома с сомнением посмотрела на меня.

— Поможешь мне с таро? — наконец произнесла она.

Я пододвинула к ней табуретку и села. В руках тетушки кожура с таро счищалась довольно легко, но когда я взяла один округлый клубень и сдавила его с одного края, его кожура не сдвинулась с места, а мои пальцы обожгло жаром.

— Сначала подержи пальцы в воде, — и она показала, как и где надо нажимать, чтобы выдавить клубни из кожуры. Я наблюдала, как она взбивала таро в ступке, часто окуная пестик в воду, чтобы овощная масса не прилипала к нему. Густая белая кашица приклеивалась к пестику и к ее рукам, но тетушка выглядела довольной, потому что это означало — из этого таро получится вкусный и густой суп.

— Видишь, как быстро поправляется дедушка Ннукву? — спросила она. — Он смог просидеть так долго, что Амака успела нарисовать его. Это настоящее чудо. Пресвятая Дева нас не оставляет.

— Но как может Богородица заступаться за безбожника, тетушка?

Тетушка Ифеома переложила взбитую пасту из таро в кастрюлю с супом, затем посмотрела на меня и сказала, что дедушка не безбожник, а сторонник традиций предков. И что когда дедушка Ннукву по утрам совершает itu-nzu, ритуал имеет то же значение, что и наша молитва Розария. Она продолжала говорить, но я уже не слушала, потому что из гостиной донесся смех и веселые голоса Амаки и дедушки Ннукву. Я не знала, продолжат ли они смеяться, если я войду в комнату.

Когда меня разбудила тетушка Ифеома, в комнате было еще сумрачно. Стрекот цикад затихал, а сквозь окно донесся крик петуха.

— Nne, — тетушка Ифеома потрясла меня за плечо. — Твой дедушка Ннукву сейчас на террасе. Иди и понаблюдай за ним.

Я чувствовала себя полностью проснувшейся, хоть мне и пришлось тереть глаза, чтобы они открылись. Тетя говорила, что дедушка не безбожник, но я все равно не поняла, зачем она отправляет меня на террасу.

— Nne, только помни, надо вести себя тихо. Понаблюдай за ним, — прошептала тетушка, пытаясь не разбудить Амаку. Я обвязалась накидкой поверх ночной рубашки и осторожно вышла из комнаты.

Дверь на террасу была наполовину открыта, и красноватый отсвет раннего рассвета понемногу просачивался в комнату. Я не стала включать свет и прижалась к стене возле двери.

Дедушка Ннукву сидел на низкой табуретке, сложив ноги треугольником. Слабый узел, скрепляющий его выцветшую голубую накидку, распустился, и она съехала с его бедер, свесившись на пол. Рядом стояла керосиновая лампа со слабо зажженным фитилем. Колышущееся пламя бросало топазовые блики на узкую террасу, на редкие седые волосы на груди дедушки Ннукву, на дряблую темную кожу его ног. Он наклонился, чтобы нарисовать на полу линию с помощью nzu[103], который держал в руке, и заговорил, опустив голову. Казалось, он обращается к линии из белого мела на полу, казавшейся в утренних сумерках желтой. Он говорил с богами или с предками, и я вспомнила, как тетушка Ифеома рассказывала, что иногда эти два понятия переплетались и менялись местами.

— Чинеке! Благодарю тебя за это утро! Благодарю за то, что солнце всходит, — когда дедушка говорил, у него дрожала нижняя губа. Может, именно поэтому одно его слово перетекало в другое. Он снова наклонился, чтобы начертить линию, на этот раз резко и с суровой решимостью, из-за чего на его предплечьях закачались кожистые мешочки потерявших упругость мышц.

— Чинеке! Я никого не убивал, не отнимал ничьей земли, не прелюбодействовал, — он наклонился и начертил третью линию. Под ним скрипнула табуретка.

— Чинеке! Я желал другим добра. Я помогал тем, кто ничего не имел, той малостью, что могли отдать мои руки.

Где-то закричал петух, и пронзительный звук прозвучал неожиданно близко.

— Чинеке! Благослови меня. Позволь мне находить еду для моего живота. Благослови мою дочь Ифеому. Дай ей средств, чтобы заботиться о семье, — он приподнялся на табуретке, от чего его живот слегка обвис.

— Чинеке! Благослови моего сына Юджина. Да не затмится солнце его богатством. Сними проклятье, которое наслали на него.

Дедушка Ннукву наклонился и нарисовал еще одну черту. Я была поражена, что он молится за папу с той же искренней заботой, с которой молился о тетушке Ифеоме.

— Чинеке! Благослови детей моих детей. Пусть глаза твои отведут от них зло и направят их к добру.

Дедушка улыбался, когда говорил. В свете молодого солнца его зубы казались желтыми, как зерна молодой кукурузы.

— Чинеке! Дай добра тем, кто желает другим добра. И дай горя тем, кто желает другим горя.

И дедушка размашисто провел последнюю линию, самую длинную. Он закончил. Он встал, потянулся всем телом, которое выглядело как ствол дерева гамбари на нашем дворе, и на его рельефе заиграли блики золотистого света лампы. Даже старческие пятна на руках и ногах дедушки сияли. Я не отвела глаз, хоть смотреть на чужое обнаженное тело — это грех. Теперь складок на его животе поубавилось, и пупок спрятался среди них, как и положено. Между его ног свисал кокон, который казался гладким, свободным от морщин, покрывавших все его тело, как москитная сетка. Он поднял свою накидку и обернул ее вокруг пояса. Его соски напоминали две темные изюмины, спрятавшиеся в седых волосах на груди. Он все еще улыбался, когда я тихонько развернулась и ушла обратно в спальню. Дома я никогда не улыбалась после молитвы. У нас никто этого не делал.

После завтрака дедушка Ннукву вернулся на террасу и сел на свою табуретку, а Амака устроилась у его ног на синтетической циновке. Она размачивала дедушкины ступни в пластиковом тазу и аккуратно терла их пемзой. Потом смазала их вазелином. Дедушка Ннукву никогда не носил обуви в деревне. Он жаловался, что Амака сделает его ступни слишком мягкими и даже гладкие камни будут протыкать кожу. Но он не останавливал Амаку.

— Я нарисую дедушку здесь, в тени террасы, — сказала она, когда к ним присоединился Обиора. — Хочу написать блики солнца на его коже.

Вышла тетушка Ифеома, одетая в блузку и синюю накидку. Она собиралась с Обиорой на рынок, потому что он пересчитывал обменный курс быстрее банковского служащего с калькулятором.

— Камбили, я хочу, чтобы ты помогла мне с листьями ора, чтобы я могла сразу приготовить суп, когда мы вернемся.

— С листьями ора? — переспросила я, сглатывая комок.

— Да. Ты же знаешь, как их готовить?

— Нет, тетушка, — я с сожалением покачала головой.

— Тогда это сделает Амака, — сказала тетушка Ифеома. Она поправила свою накидку, туже завязав ее на боку.

— А почему? — взорвалась Амака. — Потому что богачи не готовят ора в своих кухнях? И есть она их тоже не будет?

Взгляд тетушки Ифеомы стал жестче, но она смотрела не на Аману. Она глядела на меня.

— О ginidi[104], Камбили? У тебя что, нет рта? Ответь ей!

Я смотрела, как в саду осыпаются высохшие цветки агапантуса. Кротон шуршал листвой в утреннем ветерке.

— Не обязательно кричать, Амана, — наконец произнесла я. — Да, я не умею готовить листья ора, но ты можешь меня научить.

Я не знала, откуда во мне взялись эти спокойные слова. Я не хотела смотреть на Аману, чтобы не видеть ее хмурого лица, не хотела подталкивать ее к продолжению спора, потому что чувствовала, что не смогу его продолжать. Вдруг до меня донесся кудахчущий звук, и я даже подумала, что мне показалось. Когда я все-таки оглянулась на Аману, то увидела, что она действительно смеется.

— Так, значит, у тебя все-таки есть голос, Камбили, — сказала она.

32
{"b":"970225","o":1}