— Обед готов, ппе.
Мне хотелось сказать ей, как мне жаль, что папа разбил ее статуэтки, но вместо этого я произнесла:
— Мне очень жаль, что твои статуэтки разбились, мама.
Она быстро кивнула и покачала головой, чтобы показать, что эта утрата ее не расстроила. Но я знала, что это не так. Раньше я не понимала, что происходит. Вначале из родительской спальни раздавались звуки, напоминавшие громкий стук в дверь, а потом мама выходила оттуда. Я не слышала ее шагов по лестнице, но каждый раз, когда до меня доносился щелчок открывающейся и закрывающейся двери в столовую, я понимала, что мама спустилась туда. И если я шла за ней следом, то находила ее стоящей возле этажерки со смоченным мыльной водой кухонным полотенцем в руках. С каждой фигуркой балерины она проводила по меньшей мере четверть часа. Я никогда не видела на лице мамы слез. Вот и прошлый раз, всего две недели назад, когда опухший синяк под ее глазом все еще был лилово-фиолетового цвета, она протирала и переставляла местами фарфоровых балерин.
— Я заплету тебе косы после обеда, — сказала она и вышла.
— Да, мама.
Я спустилась следом за ней. Она немного прихрамывала, словно одна ее нога была короче другой, и из-за походки мама казалась еще меньше ростом. Лестница изгибалась элегантной латинской буквой «S»; уже на полпути к первому этажу я увидела Джаджа, стоявшего в коридоре. Обычно перед обедом он читал в своей комнате, но сегодня, похоже, не поднимался наверх. Все это время брат провел на кухне, с мамой и Сиси.
— Ke kwanu?[13] — спросила я, хотя мне не нужно было задавать этот вопрос, чтобы узнать, как у него дела. Достаточно увидеть, что лоб семнадцатилетнего подростка перечеркнут морщинами, в которых копится мрачное напряжение. Я взяла его за руку, и мы вошли в столовую. Папа и мама уже заняли свои места, и папа омывал руки в чаше с водой, которую перед ним держала Сиси. Он дождался, когда мы с Джаджа сядем напротив него, и начал молитву. В течение двадцати минут он просил Господа благословить нашу пишу, затем нараспев прочитал несколько отрывков из «Пресвятой девы», а мы отвечали ему репликой «Молись за нас». Его любимым отрывком был «Пресвятая Богородица, защитница народа Нигерии». Папа сам его сочинил. «Если бы только люди читали его ежедневно, — говорил он, — Нигерия перестала бы шататься, словно взрослый мужчина с ногами слабого ребенка».
На обед подавали фуфу[14] и суп онугбу[15]. Фуфу получился легким и воздушным. Сиси хорошо его готовила: энергично перетирала батат, по капле добавляя в ступку воду, и ее щеки тряслись от каждого удара венчика. Суп с кусками отварной говядины, вяленой рыбы и листьями онугбу получался густым. Мы обедали в полном молчании. Я пальцами скатывала шарики из фуфу, обмакивала их в суп, стараясь непременно поймать кусочек рыбы, и отправляла их в рот. Я была уверена в том, что суп очень хорош, но совершенно не чувствовала его вкуса. Мой язык не ощущал ничего, как будто я ела бумагу.
— Передайте соль, пожалуйста, — сказал папа, и мы все одновременно бросились выполнять его просьбу. Мы с Джаджа коснулись хрустальной солонки, и я легонько дотронулась пальцами до его ладони. Тогда Джаджа убрал свою руку, а я протянула соль папе. Молчание осталось ненарушенным.
— Сегодня доставили сок из плодов кешью, — наконец произнесла мама. — Он получился вкусным, уверена, он будет хорошо продаваться.
— Распорядись, чтобы его подали, — велел папа.
Мама потянула за прозрачную леску звонка, свисавшую с потолка прямо над столом, и в столовой появилась Сиси.
— Да, госпожа?
— Принеси две бутылки напитка, который нам доставили с фабрики.
— Да, госпожа.
Мне хотелось, чтобы Сиси спросила: «Какие бутылки, госпожа?» или «Где они, госпожа?» — лишь бы они продолжали разговаривать. Лишь бы отвлечь внимание от нервных движений пальцев Джаджа, комкающих фуфу.
Сиси мгновенно вернулась и поставила бутылки возле папы. На них были слегка поблекшие наклейки, как у всей продукции, выпускаемой папиной фабрикой: у сухарей с бананом и шоколадом, у печенья с кремом, на соках в бутылях и на банановых чипсах. Папа налил всем желтого сока кешью. Я быстро потянулась за своим стаканом и сделала глоток. Вкус напитка едва ощущался, словно его сильно разбавили водой. Но, может, если я достаточно расхвалю сок, папа забудет о том, что он еще не наказал Джаджа?
— Очень вкусно, — сказала я.
Папа погонял глоток по языку, раздувая дряблые щеки.
— Да, да.
— Словно ешь свежий кешью, — добавила мама.
«Ну пожалуйста, Джаджа, скажи хоть что-нибудь!» — вертелось у меня в голове. Он не должен был молчать, ему стоило бы внести свой вклад, похвалить новый продукт, который изготовил папа. Мы всегда так делали, когда работник какой-нибудь из фабрик приносил нам на пробу свежую продукцию.
— Прямо как белое вино, — не унималась мама. Я понимала, что она нервничает. И не только потому, что вкус свежего кешью ничем не напоминал вкус вина, — ее голос звучал тише обычного. — Да, белое вино, — она даже закрыла глаза, делая вид, что пытается лучше оценить букет. — С фруктовой нотой.
— Точно, — поддержала я и выронила из пальцев комочек фуфу прямо в густой суп.
Папа смотрел прямо на Джаджа.
— Джаджа, ты что, не пил вместе с нами, gbo? Ты разучился говорить? — добавил он, полностью на игбо. Это был очень плохой знак. Папа почти не говорил на игбо и требовал, чтобы мы не делали этого на людях. В присутствии посторонних нужно вести себя как подобает цивилизованным людям и использовать английский. Сестра папы, тетушка Ифеома, как-то сказала, что папа слишком поддался влиянию колониализма. Она произнесла это мягко, не обвиняя, словно папа был в этом не виноват. Словно она говорила о человеке, бормочущем что-то неразборчивое в малярийном бреду.
— Тебе нечего сказать, gbo, Джаджа? — снова спросил папа.
— Mba[16], — ответил он.
— Повтори, — папины глаза стали такими же темными, какими были глаза Джаджа во время обеда. Страх покинул моего брата и вошел в папу.
— Мне нечего сказать.
— Сок очень вкусный, — попыталась вмешаться мама.
Джаджа вскочил, резко отодвинув стул.
— Благодарю тебя, Господь. Благодарю тебя, папа. Благодарю тебя, мама.
Я уставилась на брата. Хорошо, что он хотя бы поблагодарил за трапезу правильно, так, как мы всегда делали, закончив есть. Но он сейчас делал то, чего никогда не позволял себе раньше: он выходил из-за стола прежде, чем папа произнес благодарственную молитву.
— Джаджа, — повторил папа с нажимом. Его глаза все больше темнели. Но брат уже выходил из столовой со своей тарелкой в руке.
Папа тоже привстал, но потом рухнул на место. Его щеки обвисли, как у бульдога.
Я взяла стакан и уставилась на водянисто-желтый сок, по цвету напоминавший мочу. Потом поднесла его ко рту и осушила одним глотком. Я не знала, что делать дальше. В моей жизни никогда не происходило ничего подобного. Я почти ждала, что услышу, как обваливается забор и погребает под собой деревья франжипани. Или как обрушиваются небеса. Или как сморщиваются и жухнут персидские ковры на блестящем мраморном полу. Что-то непременно должно было случиться. Однако единственным происшествием стало то, что я подавилась. Я закашлялась так, что стала задыхаться, а родители бросились на помощь. Папа стучал по спине, а мама обнимала за плечи и приговаривала:
— Ozugo[17], перестань, дорогая.
Тем вечером я не спустилась к семейному ужину, а осталась в кровати. Меня мучил кашель, щеки горели. В голове тысячи монстров затеяли шумные игры, только вместо мяча они перебрасывали друг другу тяжелый, затянутый в кожу молитвенник. Папа зашел в комнату, и я почувствовала, как под ним проминается матрас кровати, когда он сел рядом со мной. Он спросил, не хочу ли я чего-нибудь. Мама уже готовила для меня суп ofe nsala. Я сказала, что больше ничего не хочу, и мы посидели, держа друг друга за руки. Папа всегда дышал с трудом, но сейчас его одолевала одышка, словно ему пришлось от кого-то убегать. Я не смотрела ему в лицо, потому что не хотела видеть сыпь, покрывающую каждый сантиметр его кожи. Сыпь была такой частой и распространялась так равномерно, что лицо казалось бугристым.