А какой концерт был самым хорошим? Тот, на котором Гидон Кремер прял из кокона скрипки тончайшую серебряную нить, опутывал зал паутиной, и после невозможно было встать, даже — пошевелиться? Или тот, на котором Эмерсон-квартет играл фортепианный квинтет Брамса, и мне досталось так много музыки, что я чувствовала себя воровкой — вдруг вся музыка досталась мне, вдруг остальные слушатели ушли ни с чем и скоро меня изобличат? Или вагнеровская «Смерть Изольды» (Нью-йоркский филармонический оркестр, за пультом — Ливайн), заставившая залиться краской стыда, словно музыка выдала мою самую глубокую, самую сладкую тайну? Аvе тебе, равнобедренный треугольник Линкольн-центра! Слава тебе, негасимый фонтан на площади, от которого, как от сказочного камня, открываются три дороги: прямо пойдешь — в оперу попадешь, налево пойдешь — на балет, направо — в филармонию. Где я пролила больше слез? Наверное, все-таки в опере…
Я была в Метрополитен-опере двенадцать раз. Я могла бы перечислить оперные постановки, которые там видела, в строго хронологическом порядке — что-то вроде дон-жуанского списка (видела и «Дон-Жуана», его порядковый номер в моем списке — седьмой). Или — карменского? (Видела и «Кармен», № 10, с Ольгой Бородиной в заглавной роли, обольщающей только красотой голоса, но обольщающей — смертельно!) Нет, не женское это дело — любовные списки! Женское дело — плакать, сидя в ложе, над участью Виолетты (как будто я не знала, чем все это кончится!) и вдруг понимать, что это — цитата из фильма «Красотка». Или глазами, полными слез, следить, как удлиняются тени цветущих сакур — «Баттерфляй» (№ 4), полнолуние, Пинкертона все нет — и вздрагивать от слов сидящего рядом американца, моего Пинкертона: «Нагасаки. Американцы — в Нагасаки…» О Метрополитен-опера — сбывшаяся мечта оперы о самой себе! Опускаются, словно знамена сказочного государства, гобелены Шагала на фасаде (днем их берегут от солнца), поднимаются к потолку сияющие репейники ламп, зажигаются светлячки на пультах в оркестровой яме… Осталось нажать на кнопку монитора, прикрепленного к спинке переднего кресла, и прочитать титр: «Турандот. Акт 1» (№ 1). И забыть обо всем на свете. И хохотать во все горло («Золушка» Россини, № 12), не вполне понимая шуточки, скрытые в английских титрах. Но американцы вокруг смеются так заразительно! Никогда прежде мне не приходилось слышать в оперных театрах такого счастливого смеха. И аплодисментов в антракте, в фойе, под которые молодой человек подхватывает девушку на руки и кружит ее, кружит… «Что это значит?» — «Он сделал ей предложение. И она согласилась. В Америке принято делать это в необычных местах. Они выбрали оперу». Я тоже выбрала бы оперу. Вот только какую? Пожалуй, «Пеллеаса и Мелизанду» Дебюсси (№ 11). Нет, слишком печально. Лучше — «Турандот», amore mio!
Элтон Джон, Избранное. Лед Зеппелин, Полное. Билли Джоуэл, Хиты, т.3. Битлз. Лучшие рок-песни. Равель, «Гробница Куперена». Григ, Песни. Вагнер, «Тангейзер» (партитура). Бетховен, Сонаты, т.1. Офенбах, «Сказки Гофмана» (партитура). Классические шедевры, адаптированное издание. Гендель, «Мессия» (Партитура, два экземпляра). Штраус, «Дон Жуан» (партитура). Я сижу на полу в книжном магазине «Барнз энд Ноблз» перед шкафом «Ноты» и списываю подряд названия с корешков. Мне хватит денег, чтобы купить что-нибудь одно (ноты в Америке не очень дорогие, дешевле, чем в Европе). Я выбираю адаптированное издание классических шедевров. Я видела подобное в загородном доме знакомой адвокатши, прочла его с листа от корки до корки на ее «Стейнвее», почувствовала себя виртуозом. Да и всякий почувствовал бы, играя «Лунную сонату», «Героическую симфонию», «Фантазию-экспромпт», «Маленькую ночную серенаду» и еще пару сотен вечных хитов в тональностях не более одного-двух знаков, в простенькой двух-трехголосной фактуре. А все равно выходит красиво! Фи, — кривятся снобы, — как можно! Но почему бы и нет? Зато каждый, самый что ни на есть начинающий — в свои шесть или шестьдесят лет— пианист может потрогать любимую музыку, подержать ее в руках. Таких нот я не видела нигде, кроме Америки. В Америке же я видела их в каждом книжном магазине, находила на каждом пианино — почти во всех домах, где я бывала, имелось пианино.
А что имелось в Доме Музыки частного колледжа города Альбукерке (штат Новая Мексика) — ни в сказке сказать, ни пером описать! Десятки роялей, все инструменты симфонического оркестра, вооруженная до зубов студия звукозаписи, богатейшая нотная библиотека, зал для репетиций и театральный зал с оркестровой ямой и всяческой машинерией… «Тут мы ставим оперы. В прошлом году поставили „Волшебную флейту“, — сказала мне учительница музыки, в переводе на русский моего детства — пеша. Я опешила. Все-таки мы в колледже, по-нашему — в общеобразовательной школе! „Сколько же детей учится музыке?“ — „До шестого класса обучение игре на каком-нибудь музыкальном инструменте обязательно, начиная с седьмого ученики сами решают, продолжать ли музыкальное образование. И больше половины продолжают“. Мы с пешей идем в ее кабинет. В зале репетирует оркестр, в другом — хор, из классов доносятся всевозможные звуки му. Мы открываем кабинет, рояль, шкаф с нотами и поем дуэтом Перголези, Пёрселла, Моцарта, то и дело от избытка чувств заключая друг дружку в объятия. Мы хорошо поем. Правда хорошо. Слышите, вы, выдаватели виз! (Мое интервью в американском посольстве: Вы часто летаете в Америку — почему? — Я поэт, я читаю свои стихи в университетах. — И кто же ваш любимый поэт? — Мандельштам. А ваш? — Мой — Есенин. Я старомоден. — Почему же! Я тоже люблю Есенина. Раннего. — Вы получите визу через два дня. — И тут в соседней кабинке раздается густой баритон: „Я вас люблю, люблю безмерно!“ Видимо, у певца попросили доказательств, что он певец.)
Так вот где экзаменуют странствующих музыкантов — в посольствах! Так вот почему японец-виолончелист на станции метро „Грэнд Сентрал“ и негр-саксофонист на станции „Коламбус-сёркл“ играют, как в „Карнеги-холл“! Едем в оперу (№ 12), спускаемся в метро „Грэнд Сентрал“. Виолончелист играет Шуберта. „Почему не Россини? Вот было бы хорошо — едешь в оперу, а в метро — увертюра!“ Едем из оперы — саксофонист на „Коламбус-сёркл“ играет попурри из Россини.
Из оперы, как положено, едем в ресторан. В русский. Белый рояль. Шопен с легким бруклинским акцентом сменяется вступлением дуэта Лизы и Полины — тапер Саша узнал меня, вспомнил, как однажды мы пели здесь с институтской подругой, после 20 лет глухой разлуки, — пели так, будто репетировали каждый день. Подсаживаюсь, и мы поем Лизу и Полину, потом — про львов („Слыхали ль вы…“), Саша играет наизусть, поет за всех — не только за Татьяну, но и за няню, и за Ларину, а доиграв, говорит: „Здесь в рукописи у Чайковского пианиссимо. Это Направник исправил его на форте, потому что хор девушек за сценой не мог вовремя вступить. Так и повелось — форте. Но насколько страшнее, насколько трагичнее — пианиссимо! „Привычка свыше нам дана, замена счастию она“ — и все погружается в небытие, в безмолвие. Ведь это же ключевая сцена оперы!“ Наше с Сашей пение имеет успех — в стеклянную чашу, стоящую на рояле, сыпятся мятые доллары. Но разве в деньгах счастье? Счастье — разговаривать нью-йоркской ночью в русском ресторане с музыкантом, державшим в руках рукописную партитуру „Онегина“.
Пора снимать пафос. Для этого зайдем в русскую рюмочную напротив. Там тоже играет рояль. Не Чайковского, так, полупьяное танго. Играя, пианист неотрывно смотрит в ноты. Странные какие-то ноты! Подхожу поближе… На пюпитре стоит свежий номер русской газеты.
А что в коде? — Нотный магазин на задах „Карнеги-холл“, где есть все, чего душа пожелает? (Примерно так мне представляется рай.) Классическая музыка на вокзале „Пенсильвания-стэйшн“, превращающая вокзальную суету в меланхолический балет? Концерт итальянского тенора под открытым небом, открытым для всех, для тысяч людей, лежащих на траве, пьющих вино, зажигающих свечи, подставляющих лица музыке, смешивающейся с летним ночным ветром? Или — ангел?