Они жили в одном из длинного ряда одинаковых домов, входивших в еврейское гетто; кварталом дальше на той же улице располагалось гетто ирландское, а за следующим перекрестком начиналось уже итальянское. Дети из этих трех гетто не общались друг с другом; выкрики и оскорбления не в счет. Странно было очутиться в еврейском гетто в Америке, где к евреям относились иначе, не так, как в Будапеште. В гетто ее приняли, потому что она «аидышке», и дети стремились сделать из нее «свою аидышке», говорили ей, с кем водиться, а с кем не стоит, учили ее идишу. Лавочники посмеивались над ней из-за того, что она говорит по-английски без сильного идишского акцента. Дети шпыняли ее из-за разлетевшегося по кварталу слуха, что Софи якобы ходила в гости к девочке-ирландке, католичке.
В школе были шумные классы, на переменах в коридорах завязывались потасовки, сердитые учителя кричали, раздавали тычки, пытаясь поддерживать порядок. Часто Софи не знала, откуда те дети, которые орали на нее и не желали с нею водиться, — из еврейского гетто или из «прочих».
Была аптека на углу, где кучковались дети постарше; каждый ребенок, облизывающий мороженое или леденец на палочке, мечтал в один прекрасный день попробовать сандей или банановый сплит с огромных рекламных плакатов, расклеенных на витринах. Был район Ист-Либерти с его множеством мелочных лавок, двенадцатью кинотеатрами, киосками с газировкой, игровыми автоматами, вонью выхлопного газа, смешанной с ароматом попкорна и сладких безалкогольных напитков: сюда вечерами и в выходные стекалось все население окрестных трущоб. И над всеми витринами, неоновыми вывесками кинотеатров, гигантскими коробками хлопьев, шинами, тюбиками зубной пасты, глупо лыбящимися физиономиями мужчин, женщин и детей — они пили пиво, ели суп, радовались новой машине — высились боги Америки.
Был еще центр Питтсбурга, тот же Ист-Либерти, только больше, массивнее и мрачнее: кинотеатры, универмаги и киоски с газировкой здесь были дороже.
Нет того, чего нельзя было бы раздобыть в Америке, говаривал дядя Софи. Состоятельный бизнесмен, прибывший в Америку еще до Первой мировой войны, он кичился своим «бьюиком» и прекрасным кирпичным домом в лучшем жилом районе Питтсбурга. Его улица была чище, дома выше, чем в том квартале, где обитала Софи, между крыльцом и тротуаром имелась какая-никакая лужайка, но, по сути, оба района ничем и не отличались друг от друга. Именно возле дядиного дома на следующий день после приезда в Америку Софи услышала, что какой-то мальчишка крикнул: «Заткнись!» — с тем отвратительным раздражением, которое она подмечала всюду, в том числе и в голосе дяди, когда тот рассказывал ей, как дорос от простого продавца до старшего по этажу, «…в этой стране, если у тебя есть то, что нужно, ты получишь всё, что хочешь, — раздраженно оскалясь, дядя рассказывал о богатстве и возможностях Америки. — Но для этого надо работать, — добавлял он, — забыть старую жизнь, здесь нельзя рассиживаться в кафе, нужно работать, иначе ты никто…» Дядя рассуждал точь-в-точь как лавочники из гетто, только циничнее.
Если Софи и спрашивали, нравится ли ей в Америке, то для того лишь, чтобы услышать, насколько здесь лучше, чем в прежней ее стране; и мальчишка из ее квартала, и дядин начальник, ездивший на «кадиллаке», хотели услышать одно и то же. Никого не интересовало, каково «там»; ее уверяли, что «там» нет таких вещей, как в Америке, а если им рассказать о будапештских купальнях или о том, что в Венгрии есть телефоны, получишь в ответ: «Тогда почему ты не возвращаешься туда, откуда приехала».
— Тебе повезло, что ты здесь, — твердили ей.
Оказаться сейчас в Европе было бы просто ужасно, повторяли все, в том числе и родственники Софи. Каждый час начиная с семи утра ее тетка слушала новости — оккупация Нидерландов, Норвегии, капитуляция Франции, Дюнкерк, блиц[97]. Софи старалась не обращать внимания на исторические события, в которых не принимала участия и осмыслить которые, находясь в Питтсбурге, невозможно. Летом она каждый день ходила в кино, актеры и киногерои занимали все ее мысли, она жила во множестве киномиров — побеги из тюрем, шпионские сети, морские бои, исторические романы, любовь, ужасы и ковбойские фильмы. О реальности войны в Европе напоминала разве что фраза, которой Софи каждый день приветствовали лавочники: «Разве ты не рада, что ты сейчас не там?»
Оттого, что она сейчас в Америке, ужасы, творившиеся в Европе, не переставали быть ужасами. Поговаривали, что в Будапеште уже вовсю идут депортации; в Питтсбурге то и дело рассказывали о поездах смерти, массовом уничтожении, тяготах концлагерей. Совершавшееся далеко было ближе, чем улицы Питтсбурга; лагеря смерти были ближе и реальнее аптек, мимо которых Софи проходила и которые дразнили ее цветными изображениями гигантских шоколадных батончиков и фруктовых вод с мороженым; быть может, она сама едет в поезде смерти; быть может, в горло ей вонзилась пуля из пулемета; улицы между ее кварталом и Ист-Либерти, по которым она бродила, превращались в лимб, не указанный на картах, в то время как она сама присоединялась к самой себе, настоящей или фантомной, что осталась на той стороне. Неделя за неделей по дороге в Ист-Либерти она ехала в лагеря, не в силах добиться смертного приговора от грезившихся ей тонкогубых врачей-нацистов в белых халатах — и не в силах представить себя в другом месте. Той Софи, что слонялась по улицам Питтсбурга, вовсе не существовало.
Она подолгу писала; когда все в доме ложились спать, оживали слова, и Софи, увлеченная их формами и оттенками, оказывалась в волшебном лесу, охотилась за сокровищами вдали от того мира, где слова были только мерзкими звуками, вырывающимися из людских ртов. Софи понимала, что эти слова всего лишь из словаря, что это счастье не имеет к ней ни малейшего отношения — более того, она стоит у него на пути. Софи Ландсманн — препятствие, которое следует уничтожить.
Летом 1942 года она вышла из машины в Нью-Йорке у гостиницы «Парк Плаза», где жил отец, и кошмар закончился. Три года в Питтсбурге были дурным сном, и когда Софи с отцом вечером шли по праздничному оживленному городу к Сентрал-Парк-Вест — дул легкий ветерок, — этот сон был над ней не властен. Элегантно одетые люди садились и высаживались из такси, бедняки на Коламбус-авеню лучились радостью жизни — Софи забыла, что такое бывает.
— Это правда, что ты провалилась по всем предметам? — со смехом спросил отец. — Ольга писала, ты сделала это исключительно ей назло.
Они поужинали с друзьями — пиршество из семи перемен блюд в венгерском ресторанчике, всё за семьдесят пять центов; потом отец зачитал ей отрывок кэ ее по следнего письма: «Я буду жить на хлебе и воде, только позволь мне приехать».
Жизнь в Нью-Йорке была прекрасна. Пока отец работал, Софи ходила в Музей естественной истории — он был неподалеку от гостиницы — или гуляла по Амстер дам-авеню, заглядывала в антикварные лавки и хозяйственные магазины. По вечерам ей ставили раскладушку и отгораживали ширмой. Весь день свободная, Софи писала, когда хотела, в вестибюле гостиницы: здесь даже давали бумагу. Софи жилось так же привольно, как на корабле. Когда ее спрашивали, нравится ли ей Америка, Софи отвечала, что обожает Нью-Йорк.
Из трущоб Питтсбурга в Нью-Йорк — недолгие, всего полтора месяца, каникулы; потом отец сдал медицинские экзамены и они снова сели в поезд. Гарфилд, штат Нью-Йорк, где отец открыл практику, а Софи пошла в школу; маленькие городки Новой Англии, где летом Софи играла в театре, и колледж Брин-Мар; в пустом, призрачном настоящем, отбросив личное прошлое, она начала путешествие в миры воображения и былого. Но пока она бежала от Америки в книги, на сцену, в мечты или откровенное забытье, так что, по сути, не жила ни в Гарфилде, ни в тех многочисленных городках Новой Англии, по которым летом разъезжала с гастролями и названия которых забыла, а то и не знала вовсе, пока она пыталась ускользнуть от Америки или попросту ее игнорировала, Америка ее меняла.