Литмир - Электронная Библиотека

Походка ее никогда еще не была такой легкой, даже в детстве. Ветерок никогда еще не был так свеж. Это дар настоящего и ощущение великого континента, куда по стечению обстоятельств ее привезли ребенком, но где она никогда толком не жила. И хотя в Америке она окончила школу и колледж, вышла замуж, устроилась на работу, она словно не высадилась в 1939-м с того парохода, и сейчас, когда эта мысль пришла ей в голову, Софи уже не уверена, действительно ли прибыла в Америку; однако она в Нью-Йорке и нелепым образом не может оттуда выбраться — значит, в этом должен быть какой-то загадочный смысл.

* * *

Годы, которые не относятся к жизни. Питтсбург, 1939–1942-й, невозможно вспомнить ясно, подобно тому, как в ту пору ребенку невозможно было мыслить ясно. Кварталы дочерна закоптелых домов с шаткими крылечками и угрюмо торчащими пожарными лестницами. Машины, рекламные щиты, сажа, вонь, мусор, очень шумно и некуда сходить, разве только в кино. Прогуливаясь в будапештских платьицах, из которых она выросла, или в странных дамских нарядах от «Еврейского благотворительного агентства», Софи думала: это не я. Не я смотрю фильм за фильмом, подворовываю в мелочных лавках, считаю ворон на уроках, читаю комиксы, детективные и киножурналы с аптечных полок, тетиным почерком пишу записки учительнице о том, что я «заболела»; это Америка, кошмар, оцепенение, пустота. С того самого года, как она приехала в Америку, и в следующие восемь лет в Питтсбурге, потом в Гарфилде, потом в колледже Брин-Мар и до самого года замужества Софи тщетно пыталась постичь бессмысленность каждой комнаты и уличного угла, свою неспособность чувствовать комнаты и улицы как мгновения своей жизни. В Америке небо было не небом, трава не травой, Софи Ландсманн не Софи Ландсманн. Но Америка была Америкой.

Десятилетняя девочка, в 1939 году севшая на пароход вместе с отцом и семейством дяди, не ведала ни печали оттого, что всё пришлось оставить, ни тревоги о том, что ждет их в новой стране. Взрослые пошли на этот шаг, который неизбежно изменит их жизнь, из опасения, что Гитлер оккупирует Венгрию. Они уехали, чтобы избежать страшной участи, ожидавшей евреев; они говорили об этом и о трудностях, которые ждут их в Америке. В поезде из Будапешта, уже на австрийской границе, венгерский пограничник спросил тетку Ольгу на очаровательном деревенском наречии:

— Добрая женщина, отчего вы увозите из страны этих трех красивых детей?

— Потому что они евреи, — ответила тетка, — и если я не увезу их, нацисты их убьют.

— Мы все венгры, — с чувством произнес пограничник. — Евреи ли, христиане, разницы нет: мы все венгры. И мы, венгры, на нашей земле не дадим детей в обиду немцам.

— Эти дети — евреи, — повторила тетка, и пограничник вновь возразил: нет, они венгры.

Софи сидела, помертвев от злости, и, не отрываясь, смотрела в пол. Все кончено, в новой жизни ничего этого не останется. Сев в этот поезд, Софи перестала быть венгеркой. С того самого дня, как они поднялись на борт пассажирского лайнера «Аквитания», Софи писала исключительно по-английски, пусть ей приходилось смотреть в венгерско-английском словаре едва ли не каждое слово.

Почему взрослые решили уехать — это их дело, Софи же должна придерживаться того смысла, какой путешествие обрело для нее: благодаря ему сбылись желания, оправдались предчувствия, зародившиеся в ее душе несколько лет назад, — предчувствия великого события, что изменит всю ее жизнь.

Во время плавания на «Аквитании» через Атлантику изумление и предвкушение так сильно владели Софи, что она не задумывалась ни о будущем, ни о прошлом. На «Аквитании» было не просто все что угодно — магазины, бары, рестораны, танцевальные залы, кабинеты, игровые комнаты, плавательный бассейн, спортивный зал, кинотеатры и прогулочные палубы, — здесь всего этого было по три: на этом плавучем острове три пассажирских класса были подобны взаимосвязанным городам. Софи принаряжалась, практиковалась в английском с матросами, стюардами и любезными пожилыми джентльменами в баре первого класса. Когда Софи говорила, что она из Будапешта, у них загорались глаза: многие там бывали, помнили и купальни, и освещенную вечером corso. Чаепитие каждый день. И дело было не только в чае с печеньем, но в том, как церемонно стюард его наливал, спрашивал, подать ли ей сахару или сливок, — спрашивал так же вежливо, как у взрослых, будто она настоящая пассажирка первого класса. Был на борту очаровательный кабинет, отделанный деревянными панелями; здесь в шкафах за стеклом хранились книги в кожаных переплетах, а в ящиках и прочих отделениях письменных столов лежали всевозможные канцелярские принадлежности. Софи с удовольствием осталась бы здесь на всю жизнь.

Ей хотелось любить Америку. Кинокомпания «Двадцатый век Фокс» после выпусков новостей показывала кинохронику — вначале громкая музыка, кадры мелькают стремительно, не успеваешь следить: дамы в белых шортах играют в теннис, самолеты, боксерский поединок, пылающий цеппелин, парад, кто-то ныряет спиной вперед, взрывы на нефтяных скважинах, купающиеся красотки, танки. Двадцатый век представлялся Софи не продолжением девятнадцатого, а невероятными событиями, удивительными и таинственными, как хроника в темном зале кинотеатра, и события эти чаще случались в Америке, чем где бы то ни было. Америка и была двадцатым веком.

Сидя в отделанной деревянными панелями библиотеке, Софи писала на новом своем языке. Предложения складывались медленно, лежавший на столе венгерско-английский словарь то и дело подначивал ее сочинить что-то, что она не планировала, лишь бы на листе у нее появилось диковинное словцо, случайно замеченное в словаре.

Солнце уже садилось, когда вдали показалась земля. Плоский берег, невысокие бурые валуны. Скоро увидим статую Свободы, сказал какой-то мужчина, указывая на солнце, ее подарили французы. Но увидеть статую Софи не успела: пришлось уйти в курительный салон второго класса дожидаться таможенников. Софи то и дело вскакивала, выглядывала в иллюминатор, но не видела ничего, кроме движущихся людей или борта другого судна. Причалили уже затемно, спустились в толпе по трапу, очутились в тесном коридоре, похожем на продолжение трапа, и через узкие двери попали в огромный зал, где расставляли багаж под всеми буквами алфавита.

— Мы еще на корабле? — все время спрашивал маленький кузен Софи.

Далее последовало оживление, какое бывает, когда после недели в море сходят на берег; день в большом нью-йоркском отеле — дети гонялись друг за другом по лестницам и на лифтах по всем тридцати этажам; еще день ехали в Питтсбург, опустошая огромные пакеты с сэндвичами, картофельными чипсами, всевозможными сластями и газировкой, которой снабдил их американский дядюшка; неожиданно — так им показалось — вышли из машины и очутились на замусоренном тротуаре, стремительно, мельком взглянув на людей, сидевших на крыльце, сквозь узкие двери попали в подъезд и поднялись на четвертый этаж; потом дядя Дэвид сказал: «Ну вот и дома», и они вошли в однокомнатную меблированную квартиру, и всех охватило потрясение утраты, которое они вынуждены были скрывать.

Каждый вечер в то первое долгое лето она слушала приглушенные, полные муки голоса взрослых и засыпала в уверенности, что они уедут обратно. И лишь после того как в сентябре разразилась война, все наконец осознали, что путешествие в Америку стало последним. В Венгрию они уже никогда не вернутся. Венгрия присоединилась к нацистским силам; это больше не их страна. С той поры Софи сомневалась, имеет ли то прошлое, которое было в Венгрии, хоть какое-то к ней отношение. Она больше не думала о Будапеште. Та девочка, какой она была там, осталась там. Случайные воспоминания о каких-то местах и мгновениях сразу же расплывались из-за смущения и стыда. Пожив в Питтсбурге год, Софи не ответила бы, чего ей не хватает в Америке; разумеется, ей не хватало отца — он остался в Нью-Йорке. Но она ни разу не поймала себя на том, что ей не хватает каких-то вещей, к которым она привыкла в Будапеште.

36
{"b":"970046","o":1}