— Слушай, я, кажется, придумала, как нам справиться с этим утиным бедствием.
— Брось шутить. Спи!
— Да я вовсе не шучу. Мы…
Муж сурово глянул на нее. Она засмеялась:
— Хорошо, хорошо — завтра!.. Утром я отправляюсь в город и закупаю две сотни уток, самых тощих. По одному хао за голову. Привожу их сюда и выпускаю в болота Чакнят. Чувствуешь, к чему я клоню?.. Нет?.. А еще слывешь знатоком уток! Птица эта бывает жирной и вкусной, когда живет в воде. Если же ее держат в лугах да огородах, мясо у нее дурно пахнет.
Теперь муж явно был заинтригован.
— Так вот, — продолжала она, — если любую утку привезти в Чакнят, чтобы она привыкла к тамошнему воздуху, плавала в водах Чакнята и находила корм на болотах, она явно станет чакнятской уткой. Ты со мной согласен? Или, может, боишься, что это будет обман?
Он молчал.
— Тебе ведь и невдомек, что я ездила в Чакнят и все разузнала на месте. Болота там, как мне объяснили мыонги, огромные; чуть ли не двести мау[74]. Все поросло тростником и лесом, а под водой меж корнями полно креветок, рачков, личинок и прочей живности. Мыонги сами креветок не ловят, все достается уткам. Потому-то у них и вкусное мясо. Ну, что скажешь?
— Да-а, задумано неплохо; только слишком уж дело сомнительное. И не к лицу мне такое, с позволенья сказать, занятие. Хорошо бы, конечно, что-нибудь изобрести. Нам надо, собственно, протянуть до конца года, а там уж удобно будет просить о переводе… Чертовы утки! Чую, мне все равно из-за них головы не сносить.
Он задумался. Потом вздохнул:
— Понимаешь, дорогая, я, может, и согласился бы… Да откуда у нас деньги на уток? И где, скажи на милость, взять столько уток?..
С тех пор, когда долгими осенними и зимними вечерами муж, пытаясь отвлечься от обуревавших его забот, играл на лунном дане чувствительные мелодии, жена лукаво поглядывала на него и читала нараспев две строчки из «Киеу»:
Здесь, где правитель уезда, праздность царит и лень,
Голос утиный[75] и струн перезвон звучат весь день напролет…
Муж не подавал вида, но ему-то, великому эрудиту, стихи эти явно должны были резать слух.
«ЗАПАД ЕСТЬ ЗАПАД, ВОСТОК ЕСТЬ ВОСТОК…»
Почтеннейший Хо слыл человеком старого закала. Он бегло читал по-китайски, красиво чертил иероглифы и даже изъяснялся частенько на китайский манер[76]. В наш суетный век, когда все вокруг помешались на коммерции, почтеннейший Хо, чтоб не отстать от жизни, тоже надумал заняться торговлей и открыл, как он привык выражаться высоким штилем, «зельницу», а по-простому — лавку, где продавались бальзамы и снадобья китайской медицины. И место для своего заведения он выбрал, конечно, не где-нибудь в захолустье, а посреди такого просвещенного и важного города, как Ханой. В день открытия лавки возле дверей ее часа три кряду искрились и громыхали шутихи и хлопушки, приветствуя горожан и возвещая всем, а особенно хворым, где и у кого уготовано им исцеленье.
Хо был человеком приветливым и обходительным, и вскоре заведение его отбоя не знало от посетителей. Конечно, клиент клиенту рознь. Больные шли за рецептами и лекарствами, знакомые либо приезжие желали завести полезные связи, а прохожие заходили выпить чашечку чая, затянуться из кальяна крепчайшим лаосским табаком да почесать языки.
Надо сказать, почтеннейший Хо был не только негоциантом, но и прорицателем. Не знаю, впрямь ли он мог провидеть будущее, только многие восхваляли его на все лады и видели в нем не лекаря, а пророка. Люди валом валили в зельницу, умоляя хозяина погадать на куриных ножках, несли ему гороскопы и, соблазняя посулами, просили съездить в деревню, отыскать благодатное место для погребения предков[77]. А Хо, лишь помани его пальцем, и рад был забросить на целый день свой резак со ступкой, прилавок, уставленный коробками и пузырьками, и для гостей пренебрегал распорядком работы солидного коммерческого заведения. Иной раз гости догадывались, что пришли не вовремя, и с извинениями поворачивали к дверям. Но не тут-то было, хозяин ни за что не хотел отпускать их восвояси, пока не перемолвится словечком да не угостит чаем: ведь гость в доме — добрая примета.
И со временем в зельницу повадились одни лишь зеваки, благо в положенный час тебя и обедом накормят, и чаем напоят. И всякий раз они приводили с собой друзей — познакомиться с почтеннейшим Хо.
Владелец дома, сдававший аптекарю помещение, видя такое многолюдство, приносил ему поздравления: мол, торговое дело его процветает. Теперь домохозяин и его близкие с трудом протискивались во двор через лавку, битком набитую народом, на каждом шагу приговаривая:
— Прошу прощения, не позволите ли войти…
— Извините за беспокойство, мне бы выйти…
В конце концов пришлось почтеннейшему Хо снять другое помещение, попросторней и с комнатой наверху. Ее он отвел для друзей; дверь, ведущая наверх, всегда была гостеприимно распахнута. За дверью виднелся красный лакированный топчан, а на нем — кальян с чашкой и лампа, от каких прикуривают курильщики опия. Эта лампа, залитая арахисовым маслом, сменила заморскую керосиновую коптилку, на фитильке которой, бывало, плясал крохотный, как горошина, голубой огонек.
Вскоре среди друзей и собеседников почтеннейшего Хо завелись знатоки новомодных наук, не знавшие ни словечка по-китайски; заслышав старинные поученья и притчи, они едва не затыкали уши. Но гостеприимный Хо, как положено, привечал и угощал их и даже старался сдерживаться, когда иной из желторотых умников затевал словопренья о предсказаниях и пророчествах. Однако дни шли за днями, и постепенно поклонники европейских учений и веяний составили среди его приятелей большинство. Порой ему страсть как хотелось выговориться, облегчить душу, но из дружеских уст он слышал одни лишь французские словеса. Нет, почтеннейший Хо не корил приятелей за то, что они изъяснялись по-французски при нем, старом конфуцианце. Он лишь пенял на самого себя за собственное невежество и решил во что бы то ни стало научиться французскому — этому диковинному наречию, где слова лепятся из множества слогов, звучавших загадочно и неясно, как напевы великого Шуня[78]. Да и когда еще ему браться за эту премудрость, как не теперь, когда друзья могут ему преподать ее в наилучшем виде?
Почтеннейший Хо привык все свои намерения воплощать в жизнь. Давние клиенты его даже стали подумывать, не повредился ли хозяин в уме, слыша, как он на старости лет зубрит какую-то галиматью: «ле солей — солнце, ле солей… ля люн — луна… ля люн… ле санж — обезьяна…»
Нет уж, он сам — сущая обезьяна. Уважаемый вроде человек: в приличном кафтане на вате восседает, скрестив ноги, на топчане, перед ним — столик для письма, вокруг — древние курильницы, на стенах, как положено, четыре картины — битва при Цзинчжоу[79], под каждой старинным почерком чжуань начертаны вирши, меж картинами — связки монет былых царствований в виде мечей[80] и веники из белого конского волоса; и этот достойный муж бубнит себе под нос сущую тарабарщину. И смех и грех! Но, видя его усердие, никто не смел смеяться над ним открыто. Наставники его были люди серьезные, и сам он внимал им с почтением. Одно лишь его удручало: время летело, а науку он все еще не постиг; друзья занимались с ним редко, от случая к случаю. И хозяин решил привязать их покрепче к своему дому, чтоб заходили почаще да оставались подольше, тогда уж сумеет он постичь язык французов и приобщиться к сокровищам знаний, изложенных на этом наречии. Ведь конфуцианская мудрость ныне совсем захирела, и знатоки ее ценятся не дороже болотной ряски.
Почтеннейший Хо предавался занятиям, забыв о возможных недугах и истощении сил. Теперь он искал лишь предлог, чтоб покинуть прилавок, а вечерние часы целиком посвятил ученью. Он держал всегда наготове принадлежности для курения опиума, и друзья, само собою, засиживались у него допоздна. Расходов прибавилось, но зато обученье пошло быстрым ходом; а без издержек не сдвинешься с места. Лампада, поднос с трубками и шкатулка с зельем удерживали учителей под его крышей надежней, чем буря с дождем.