— Все равно утоплюсь… — всхлипывала она. — Не сейчас, так после. Все равно…
«Не утопишься, — думал он. — Теперь не утопишься».
— Или удавлюсь… Отравлюсь… Но жить все равно не буду. Не хочу… не могу…
«Ничего, — думал он. — Все пройдет. Мало ли что…»
— Откуда только ты взялся?.. Ну зачем, зачем, зачем?!
«Взялся. Надо было. Просто надо было. Кому-то же надо было, а иначе…» И он даже думать не стал, что иначе, потому что представить ее мертвой не хотел и не мог.
— Ненавижу я вас всех! Ненавижу, господи… Жить не хочется… Ну зачем, зачем, откуда?! Боже мой! — рыдала она.
И тут он ничего не стал думать, просто сказал:
— О дочери-то подумала? Мать тоже мне…
— О дочери? — встрепенулась она и тут перестала плакать. — А он о дочери думает? Он о нас думает? Думает о семье?
«Ничего я не знаю. Ничего…»
— Пошли давай! — грубо сказал он.
Она покорно поднялась и пошла следом за ним, подобрав с земли сумочку. Оба были грязные, растрепанные, Алеша еще ничего, в чем на рыбалке (в куртке старой и брюках), в том и сейчас был, а Люда совсем никуда выглядела. Он оглянулся, подождал ее (и опять пожалел ее остро, болезненно), почистил ее немного, отряхнул, а под конец шлепнул по заднице.
— Ладно уж, — отмахнулась она.
— Ничего, — сказал он, — мне можно.
Шли по пашне, по своим же следам. Он показал ей на следы, сказал:
— Вот она ты: «…в снегу во весь рост отпечаток Людмилы». Ну, Вознесенский, конечно, не знал, что здесь снега не будет…
Они выбрались наконец на дорогу и пошли по направлению к автобусной остановке.
— Он сказал сегодня, что подает на развод…
— Вот что…
— Да я не поэтому… Плевать мне на развод! Просто жить тошно… Самый хороший из вас — и тот самый подлый окажется… А уж как я его любила! Как никто, может, никого никогда не любил. Вытерпела из-за него бог знает чего. Все снесла, ты же знаешь… Там учился три года — ждала… В Индию свою уехал — ждала… И дождалась. Денег куры не клюют, а мне по копеечке выдает… По копеечке! И не тронь его, не скажи ничего, не обидь… Господи боже мой, и зачем он только на пути моем встал?! А все ты виноват! Может, так и ходили бы с тобой, целовались мирно, женились бы (я б за милую душу за тебя пошла, сердце у тебя добрей), так нет, сам же и познакомил нас. Тут уж я нырнула с головой, да так и не вынырнула, кажется… Мать я его должна уважать, а меня она не должна уважать? «Не та», видите ли… А как год с ребенком жила одна, без всякой помощи, да на заводе еще пласталась, это ничего? Знаю я, почему невзлюбила меня… Как мать, может, она и права, а раз уж женились, что ж… делать нечего. Сам-то напьется, рожа такая противная, брюзжит, плачется: «Предательница…» А кто он тогда мне был, ну кто?.. Не может забыть, не забывается… Слабый он, а когда слабый, в душе подлый становится, мстит, издевается. Торжествует, видите ли…
Алеша не выдержал, уж больно к месту пришлось:
Бей, женщина! Бей, милая! Бей, мстящая!
Вмажь майонезом лысому в подтяжках.
Бей, женщина! Массируй им мордасы!
За все твои грядущие матрасы,
За то, что ты во всем передовая,
что на земле давно матриархат, —
отбить, обуть, быть умной, хохотать —
такая мука — непередаваемо!
Влепи в него салат из солонины.
Мужчины, рыцари, куда ж девались вы?
Так хочется к кому-то прислониться —
увы…
— И еще немного:
Пол-литра купишь. Как он скучен, хрыч!
Намучишься, пока расшевелишь.
Ну можно ли в жилет пулять мороженым?!
А можно ли в капронах ждать в морозы?
можно?!
Виновные, валитесь на колени,
колонны, люди, лунные аллеи,
вы без нее давно бы околели!
— Пишет-то он так, — усмехалась Людмила, — а вот какой он в жизни? Тоже, может, не его женщины бьют, а он их?
— Ну, он-то уж наверняка не бьет. Невозможно… Поэт все-таки, большая, ранимая душа…
— Поэт! Мой тоже все в поэты лезет! А женщин бить не забывает, ничего, рука подымается… Душа тоже вроде не маленькая, как сам считает.
— Он что, трогал тебя? Быть не может!
— Ага, не может быть?! — словно ее кто подхлестнул, вдруг закричала Людмила. Глаза у нее расширились, голос задрожал, ноздри раздулись. Она смотрела на Алешу в упор и говорила лихорадочно, проглатывая иные слова, как в бреду: — Все может быть! Мне аборт делают, а у него день рождения!.. В кафе сидит, пьет с первыми встречными-поперечными, гуляет… Ему что, у него деньги есть, душа широкая!.. А ко мне пришел он?! Принес мне хоть яблоко, хоть конфету одну? Спросил, как у меня и что? Ко всем бабам мужья приходят, хоть и не в этом тут дело… а все ж таки внимание дорого. Забота дорога. Лежу одна. Что думать мне, что думать, господи?! А ведь из-за него лежу, не из-за кого-то. Сквозь землю провалиться хочется, выть хочется, стыдно перед бабами… Домой вернулась, со злости замки с комнат его матери пообрывала, чтоб не закрывались, не прятались от меня! А он пришел, руки дрожат, сам трясется: «Как посмела! Кто разрешил! Пусть она хоть что делает, хоть тысячи замков, это ее дело, ее!..» И хрясь-хрясь меня по лицу, по одной щеке, по второй… А я в постели лежу, слабая еще, только-только из больницы пришла… Пнуть хотела его, да сил было мало, ногу подняла… и застонала, здесь вот все, в животе, заломило; он перепугался, побледнел… да что уж, дело сделано, повоевал с бабой… Пил потом запоем: мужикам что, от любой болезни водка лечит…
— Не может быть, чтоб так было.
— Да все равно, веришь ли, нет. Жить не хочется. Тошно жить, тошно… Ты тут еще под ногами путаешься.
— Людмила! — высоким голосом крикнул Алеша.
— Ладно, ладно… Тоже обидчивый нашелся…
Они стояли уже на остановке, но не там, где нужно, а сзади деревянного строения, прячась от проезжающих любопытных глаз; нужен был всего лишь маршрутный автобус. Людмила все говорила, как в горячке, а Алеша слушал и сердцем своим не хотел верить, во что верить все-таки нужно было. Вот эта девочка, совсем еще девочка, с большими круглыми глазами, юная телом, прекрасная еще девическими своими линиями, эта девочка уже лежала в больнице, и с ней делали страшное, и он должен был верить в это, ходивший когда-то с ней, совсем в общем-то недавно, мечтавший вместе с ней бог знает о чем, а теперь она знает все, а он не знает ничего. Это будет позже, когда он привыкнет к этому слову — аборт, а теперь все существо его сопротивлялось ему. Искренне и бессознательно глубоко в душе его промелькнуло решение, что в своей жизни он никогда не допустит такого, этого не будет, потому что это невозможно. И чтобы мучать женщину! — это тоже невозможно, это нельзя, это страшно, дико, немыслимо. Неужели он, в которого Алеша так всегда верил, с которым о стольком многом переговорил, передумал и переспорил, неужели он допустил все это? А он, Алеша, и пять дней назад, и три дня, и даже вчера, ночью, на рыбалке, совершенно ничего не знал и даже ни о чем не догадывался! Вот в чем вопрос, вот что страшно…
И тут вдруг на городскую дорогу с противоположной от остановки стороны вылетел запряженный в телегу горячий в яблоках конь, заржал, зафыркал, взвился было на дыбы, да телега не пускала…